афишу прилагаю, а в среду доклад Слонима о молодых писателях за рубежом [11] (где он их видел?? [12]), пойду исключительно в целях Вашей книги и его посрамления. Давайте так: Вера С<увчин>ская Вам позвонит и Вы с ней сговоритесь, а она меня известит. Алексеев, к сожалению, уезжает на днях.
До свидания, желаю здоровья, сердечный привет А<лександру> Я<ковлевичу> [13]. Целую Вас.
М.Ц.
Впервые — СС-7. С. 111. Печ. по СС-7.
3-28. Б.Л. Пастернаку
<1 февраля 1928 г.>
Борису. Трехлетие Мура. Je n’y re<garde> pas de si près [14]. Отъезд Т<омашевских> [15]. — Орша [16]. — Туда в страну чудес, глухую, неучтимую. Изв<лекла> тебя к себе, себя — к тебе! Провалилась, проп<ала> как в сон нын<ешней> ночи. Москва опоганена Ланнами (воспоминаниями) [17], заселена нечест<ивыми>, перенаселена. Глухие места! Я и ты правы, п<отому> ч<то> Г-жа Ролан умирала с портретом Бриссо, а Бриссо с портретом Г-жи Ролан [18]. И об этом пишут в учебн<иках> для юношества.
Из-за тебя я в первый раз выслушала 1½-часовой доклад о формальном методе, из которого впервые узнала об Опоязе и несбывшемся каком-то Емельке (М.Л.К.)[19], несколько хороших мыслей Шкловского [20] (наследие по линии дядя — племянник: из которого след<овало> что Пушкин наследник не Державина. Я: А кого же? — Не исследовано. Сложный узел и т. д. — «А м<ожет> б<ыть> негрской крови?» — Он не был негром, а эфиопом).
Впервые — Души начинают видеть. С. 466. Печ. по тексту первой публикации.
4-28. Н.П. Гронскому
Медон, 4-го февраля 1928 г., суббота.
Милый Николай Павлович,
Чтение Федры [21] будет в четверг, в Кламаре, у знакомых [22]. Приходите в 7 ч<асов>, поужинаем вместе и отправимся в Кламар пешком. Дорогой расскажу Вам кто и что.
Лучше не запаздывайте, может быть будет дождь и придется ехать поездом, а поезда редки.
До свидания.
МЦ.
Впервые — Русская мысль. 1991.7 июня (публ. А. А. Саакянц). СС-7. С. 198. Печ. по СС-7.
5-28. Л.О. Пастернаку
5-го февраля 1928 г.
Meudon (S. et О.)
2, Avenue Jeanne d’Arc
Дорогой Леонид Осипович,
Пишу Вам после 16-часового рабочего дня, усталая не от работы, а от заботы: целый день кручусь, топчусь, верчусь, от газа к умывальнику, от умывальника к бельевому шкафу, от шкафа к ведру с углями, от углей к газу, — если бы таксометр! В голове достукивают последние заботы: выставить бутылку — сварить Муру на утро кашу — заперт ли газ? Так — каждый день, вот уже — сколько? — да уж шесть лет, с приезда заграницу. России не считаю, то (1917 г<од> — 1922 г<од>, Москва) — неучтимо.
Времени на себя, т. е. стихи, совсем нет, всю жизнь работала по утрам, днем не могу, но хуже, вечером и ночью — совсем не могу, не та голова. А утра — непреложно — не мои. Утра́ — метла.
Я не жалуюсь, я только ищу объяснения, почему именно я, так приверженная своей работе, всю жизнь должна работать другую, не мою. Дело не в детях — они помогают: дочь (14 лет, я вышла замуж 17-ти) [23] вполне реально, сын (3 года) — тем, что существует. Дело — всю жизнь, даже в Революцию не верила! — может быть действительно — в деньгах?
Были бы деньги, села бы в поезд и приехала бы к вам (Вам и маме Бориса) в Берлин, посетила бы Вашу выставку [24], послушала бы о Вашей молодости и Борисином детстве, я люблю слушать, прирожденный слушатель — только не лекций и не докладов, на них сплю. Вы бы меня оба полюбили, знаю, потому что я вас обоих уже люблю. Борис мне чудно писал о своей маме — отрывками — полюбила ее с того письма [25].
А Борис совсем замечательный, и как его мало понимают — даже любящие! «Работа над словом»… «Слово как самоцель»… «Самостоятельная жизнь слова»… — когда все его творчество, каждая строка — борьба за суть, когда кроме сути (естественно, для поэта, высвобождающейся через слово!) ему ни до чего дела нет. «Трудная форма»… Не трудная форма, а трудная суть. Его письма, написанные с лету, ничуть не «легче» его стихов. — Согласны ли Вы?
По его последним письмам вижу, что он очень одинок в своем труде. Похвалы большинства ведь относятся к теме 1905 года, то есть нечто вроде похвальных листов за благонравие. Маяковский и Асеев? Не знаю последнего, но — люди не его толка, не его воспитания, а главное — не его духа. Хотелось бы даже сказать — не его века, ибо сам-то Борис — не 20-го! Нас с ним роднят наши общие германские корни, где-то глубоко в детстве, «О Tannenbaum, о Tannenbaum» [26] — и всё отсюда разросшееся. И одинаковая одинокость. Мы ведь с Борисом собирались ехать к Рильке — и сейчас не отказались — к этой могиле дорожка не зарастет, не мы первые, не мы последние. — Дорогой Леонид Осипович, когда освободитесь, — запишите Рильке! Вы ведь помните его молодым [27].
_____
Много и с большим увлечением рассказывала о вас обоих Анна Ильинична Андреева, восхищалась московскостью жизненного уклада — «совсем арбатский переулочек!», а главное вашей — обоих — юностью и неутомимостью. Она меня очень благодарила за эту встречу, а я — ее за рассказ.
Горячо радуюсь делам выставки. Бесконечно жалею, что не увижу. Я Вас видела раз в Берлине, в 1922 г<оду>, где-то около Prager-Platz, Вы шли с совсем счастливым лицом, минуя людей, навстречу закату. Я Вас очень точно помню, отпечаталось.
Ради Бога, не считайтесь сроками и письмами, для меня большая радость Вам писать. Давайте так: Ваша