Августа открывает и закрывает рот, но человечек уже удаляется странной подпрыгивающей походкой, то ли осуждающе, то ли одобрительно покачивая головой.
— Пся крев! — говорит, наконец, Августа. — Опять… Я что, похожа на еврейку больше, чем ты?
— Я похожа на негритянку, — говорит Ленка. — А ты приличная, аккуратная. Опять же, в панаме. Ладно, давай кончать. А то свет уйдёт. Я кладу букет?
— Валяй. И осторожно. Краску размажешь…
Августа достаёт из сумочки фотоаппарат и делает несколько снимков — сначала крупный план, потом общий. Ленка льёт растворитель на пальцы и тщательно протирает их ветошью, но ногти всё равно остаются чёрными.
— Мне тоже оставь, — говорит Августа, — а то, что студенты подумают?
— Подумают, что ты красила, — отвечает Ленка.
Солнечные лучи незаметно приобрели тоскующий багровый оттенок, и дорожку между участками пересекли лиловые тени. Они идут налегке и даже не разговаривают, потому что нету сил.
— Лена, — говорит Августа, — а если мы вылезем в пролом? Может, так ближе до остановки?
— Нет, — говорит Ленка, деловито оглядывая задворки участка, — там — тупик. И потом…
Она замирает с открытым ртом. Потом убито произносит:
— Там…
— Что — там?
— Плита. Серая. Гершензон. Михаил Семёнович.
— Обычное дело, да? — спрашивает Августа.
— Два! — трясёт головой Ленка. — Два Гершензона. И даты… участок… Ты какую линию записала?
— Пятую. — говорит Августа. — Пятую… или шестую… нет, пятую…
— День работы! По пятьдесят баксов на рыло! Совершенно постороннюю могилу!
— Ладно, — примирительно говорит Августа, — завтра придём. Этот Гершензон не так запущен, как тот.
— Августа, завтра не выйдет. Завтра суббота.
— Ну и что?
— Ты представляешь, что такое суббота на еврейском кладбище? Тут же не будет ни одного живого человека!
— Ну и что?
— А то! Придётся в воскресенье, что поделаешь.
— В воскресенье, — возражает Августа, — у меня пересдача.
— Брось, пожалей своих студентов. Поставь автоматом… И вообще — завтра я на концерт иду. На литературный вечер. Лохвицкая выступает. В дубовом зале.
— Ещё чего, автоматом… А что, Лохвицкая свои стихи читает?
— Нет, чужие.
— Повезло, — комментирует Августа.
— Да как тебе сказать… Она поэта Добролюбова читает. Под белый рояль…
— Ну, тогда не знаю, — теряется Августа.
— Дамы? — раздаётся давешний голос, — прошу прощения… Где здесь четырнадцатый участок?
То ли это тот посетитель, то ли уже другой… не разглядеть в сгущающихся сумерках.
— Направо, — любезно говорит Августа.
— Огромное вам спасибо…
Человек поворачивается и медленно, неуверенной походкой бредёт по аллее.
До Ленки долетает тяжёлая волна удушливого запаха.
— Господи! — говорит она шёпотом, — ты видела?
— Что я должна была видеть? — в полный голос спрашивает Августа.
— Он же весь синий!
— Лена, — холодно говорит Августа, — ты сошла с ума.
* * *
— А она хорошо выглядит, — одобрительно говорит Сонечка Чехова.
— Да никак она не выглядит, — говорит Ленка, — как обычно! Это коллективное внушение. Магия образа. Как выйдет, как охнет, как глаза закатит…
— Брось, ты просто ей завидуешь, — говорит Сонечка Чехова. — Ты вон тоже что-то там пишешь, а она Добролюбова читает.
— Знаю я, почему она его читает…
— Ты всё сводишь к пошлости… А она — чистый, культурный человек. Её имидж тебе недоступен. Вон у тебя под ногтями грязь.
— Это не грязь, — защищается Ленка, — это краска…
— Какая разница? Тише, не мешай слушать.
Вероника Лохвицкая выходит на возвышение. В воздушном лиловом платье, с вдохновенным бледным лицом стоит она рядом с белым роялем. Она глубоко вздыхает, и по рядам проносится ответный трепет.
— Композиция, — говорит она с придыханием.
— Это не женщина, — шепчет поэт Добролюбов, ёрзая на бархатной табуретке, — это Примавера…
Девочка с телевидения берёт наперевес камеру. …мы вышли в сад, — задушевно, интимно начинает Лохвицкая, и голос её постепенно набирает силу, — и ночь текла меж нами…
— Из какого сундука она извлекла это старьё? — возмущается Ленка, — оно же нафталином воняет! Она же твои должна была читать…
— Это и есть мои, — сухо произносит Добролюбов. — Лирический цикл.
— Ох, я хотела сказать…
— Да тише вы, — шипят сзади. -…и страсть звенела стременами…
Лохвицкая вдруг замолкает и строго оглядывает притихший зал.
— Паузу держит, — поясняет поэт Добролюбов.
— Послушайте, — вдруг звучным артистическим голосом произносит Лохвицкая, — кто испортил воздух?
Напряжение достигло высшего накала.
— Но… — нерешительно бормочет Добролюбов.
Лохвицкая упирает руки в бока и мрачно оглядывает зал.
— Молчи, Додик. Кто пукнул, спрашиваю? Ах ты, фраер засраный, чем тут сидеть в приличном месте, воздух портить, поди, скажи спасибо своей маме, что она вовремя аборт не сделала…
— Но, Верочка…
— Что — Верочка? Я уже тридцать лет Верочка.
— Сорок пять, — машинально поправляет Добролюбов.
Господи, думает Ленка, да что творится?
— Занавес, — выкрикивает поэт Добролюбов, — скорее дайте занавес.
— Господь с тобой, — говорит Ленка, — тут занавеса сроду не было…
Лохвицкая тем временем продолжает возмущаться: -…и ты, — это уже девочке с телевидения. — Чего вылупилась-то? Убери свою пукалку, пока я её сама не убрала — ноги отдельно, объектив отдельно… Чего тут снимать? Как я стишки читаю? Да это не стихи, а дерьмо собачье. Додик на коленях умолял — прочти да прочти… Пишет сам не знает что, а я стой, читай… говнюкам всяким… да пошли вы…
И она, надменно подняв голову, шествует между рядами к выходу. Все молча провожают её глазами. Поэт Добролюбов делает неуверенное движение, точно собирается кинуться следом, но остаётся сидеть на месте.
— У неё нервный срыв, — объясняет Ленке Сонечка Чехова.
— Ты думаешь? А по-моему, она ещё никогда не была до такой степени нормальна.