один командир, сложив аккуратнейшим образом обмундирование, спал под простынью, а другой спал, только сняв сапоги, неудобно — наискось — упав на кровать.
— Располагайтесь, — гостеприимно показал на кровать рядом, со своей Нечаев. — У нас всегда есть места, всегда кто-то в частях, так что вы можете как Малюгин, — Нечаев кивнул на того, кто спал под простынью, — воспользоваться случаем. Командующий дал ему на отдых четыре часа. Он и в баню успел, и в парикмахерскую, и сейчас, как на курорте в Евпатории. Что ж, после блиндажа… Он командир восемьдесят седьмого, и от полка у него процентов тридцать. Фу ты…
Нечаев тяжело опустился на кровать.
— Хорошо! И хорошо, что у меня сегодня палестина времени — до полуночи. И потолкуем и поспим…
Нечаев расстегнул ворот, стал снимать гимнастерку и пробубнил под ней:
— Должен признаться, вы, голубчик, мне не очень нравитесь. Слишком мрачны.
— С чего веселиться, Варсонофий Михайлович? — сказал Ардатов, расстилая постель. — Не вижу причин. Они — на Волге. Или вот-вот будут на Волге. Не до веселья.
— Что ж, голубчик, вы правы, они вот-вот будут на Волге, — согласился Нечаев, переобуваясь в танки. — Причин для веселья нет. Но все-таки! Все-таки тонус должен быть выше. А вы мрачны как… гробовщик. И так же торжественны. Это не годится. Извольте быть оптимистичней.
Нечаев улыбнулся ему светло и искренне:
— Я очень, очень рад видеть вас…
Вошел, тихо ступая, вестовой и сразу же за ним вошел мотоциклист. Мотоциклист остался у двери, а вестовой, наклонившись, стал будить того командира, который спал одетым.
— Туварищ капитан, а, туварищ капитан, — говорил он, произнося «у» вместо «о». — Пура вам. Пура!
Капитан открыл один глаз и уставился им на мотоциклиста.
— Заправились?
— Заправились.
— Поели?
— Поели.
Капитан вздохнул и закрыл глаз.
— Жиклер?
— Сменил.
— Ага, — сказал не слишком довольно капитан и посмотрел в полевую сумку, проверяя, там ли пакет.
— Держитесь все время на Гумрак, — предупредил капитана Нечаев. — Три километра западнее — развилка дорог. Не просмотрите. Коричеву скажите, что бригада на марше, это первое, и, второе, пусть бережет боекомплект. До следующей ночи ничего подбросить не сможем, так что все, чем он располагает, — на сутки.
Капитан, подхватив автомат, ушел, на ходу застегивая ремень.
— Они опять сделали такой рывок! За июнь-август прошли полтысячи верст. Подумать только! — вернулся к прежнему разговору Ардатов, когда они уже лежали.
Он приподнялся на локоть, чтобы из-за тумбочки можно было видеть лицо Нечаева.
— Не укладывается в голове, Варсонофий Михайлович. Как все это получается? Объясните. У меня голова кругом идет.
Еще в госпитале, следя за тем, как немцы захватывают его землю, слушая по радио сводки Информбюро и читая их в газетах, обтолковывая эти сообщения с товарищами по палате, Ардатов чувствовал, как с каждым днем все больше каменеет его сердце. Но ни он, ни его товарищи не могли объяснить, почему же немцы идут и идут и никак их не остановят! Сводки же, давая только факты, не раскрывали их причин, и Ардатов был рад, что встретился с Нечаевым и мог поговорить с ним, тем более, что у них установился доверительный тон. Нечаев ежедневно работал с генералами, его командарм работал с командующим фронтом, эти люди знали во много раз больше Ардатова, и многое от них, конечно же, знал Нечаев.
— И это лето трагедия! — вырвалось у Ардатова.
— Спокойней, — остановил его Нечаев. — Спокойней, Константин Константинович!
Без пенсне — Нечаев протирал его уголком простыни — его крупное лицо было более открытым, стеклышки не загораживали глаза, и лицо Нечаева было сразу и сумрачным, и в то же время озаренным твердой надеждой. Сумрачность шла от широкого лба, пересеченного, как разделенного на две части, морщиной над переносицей, от сжатого рта, от углов которого к низу подбородка тоже падали морщины, а надежда светилась в усталых голубых глазах.
— Для нас — да, трагедия. Но для них… — Нечаев поправил пенсне получше. — Но для них, для немцев — катастрофа!
— Вот как! — Ардатов забыл, что надо говорить вполголоса, и сказал это громко, но тут же повторил тише, наклоняясь еще больше с кровати. — Вот как! Катастрофа? Варсонофий Михайлович, объясните. Я понимаю, вам надо отдыхать, в двадцать четыре ваше дежурство, но все-таки объясните. Для меня это очень важно. Катастрофа! Вы… вы уверены в этом?
Само это слово — ка-та-стро-фа! — и тон, каким оно было сказано — спокойно-беспощадный тон, — захлестнули Ардатова неразумным, каким-то шальным восторгом: он ни от кого не слышал такого жесткого, неотвратимого, какого-то математически неизбежного приговора, возмездия немцам.
— Сколько вам лет? — неожиданно спросил Нечаев, не очень одобрительно глядя на него и сказав несколько раз «Гм. Гм. Гм».
— Тридцать три.
— Может, это и оправдание, — покачал головой Нечаев, как бы уверяя себя. — Хотя… хотя Иисусу было тоже тридцать три, и Цезарю. И Остапу Бендеру. — Об Остапе он сказал с усмешкой. — Но ведь тоже ум. Так… — Он приоткрыл тумбочку. — Все это — односторонние знания и, главное, голубчик, вы заучивали только чужие готовые выводы, но не учились думать.
— Я попал в училище сразу после первого курса.
Ардатова не обидели, не затронули слова насчет односторонних знаний и прочего: Нечаев сказал их неоскорбительно, но все-таки Ардатов ощутил какое-то чувство вины, как если бы он, Ардатов, был виноват в том, что мало думал, но, может быть, так оно и было вообще-то.
— После училища, после года взводным, перед тем, как дать роту, в тридцать девятом, трехмесячные курсы — вот и все.
— Не много, — согласился Нечаев, доставая из тумбочки школьный атлас. — Кем вы хотели быть? На каком факультете учились?
— Географом. Отец географ, школьный учитель. Я тоже хотел учить ребят географии. И, наверное, истории.
Нечаев листал атлас, подбирая карту.
— Откуда вы?
— Алма-Ата.
— По-старому — Верный. Благословенные края! — Нечаев улыбнулся. — Тишина, покой, неторопливая жизнь, а на базарах верблюды и безобразные, но трогательные ослы.
Ардатов улыбнулся.
— Да, их там много. Вы бывали в Алма-Ате?
— Нет. Был один раз во Фрунзе. Пишпек. Не долго. И давно… Мне показалось там, что именно о таком городке пел Вертинский: «В пыльный маленький город, где вы жили ребенком, из Парижа весною пришел туалет…»
Нечаев замолчал, задумался, и мысли у него были, наверное, светлые, потому что Ардатов видел, как светится, отражая эти мысли, все его лицо. Потом он, все с той же светлой улыбкой, спросил:
— Вы, наверное, очень хорошо жили до войны. Вообще, все там, в Алма-Ате, наверное, жили хорошо? А?
Ардатов, затрудняясь со скорым ответом, было пожал плечами, соображая, что же ответить — хорошо