— Мой дорогой аббат, эти работы, несомненно, выполнены со всем тщанием. Но в нашем возрасте… — продолжил он нерешительно, — я хочу сказать… это то же самое, как если бы я в мои годы попытался стать кардиналом…
Глаза отца Верани загорелись, словно отзыв художника показался ему верхом похвалы. Он перебил, не дожидаясь окончания приговора:
— И вы еще совсем ничего не видели!
Священник подхватил Франческо Монтергу под руку и почти что потащил к дверям, бросив остальные рисунки на столе. Он повлек мастера вниз по ступенькам, и прежде чем тот нашелся что сказать, они уже шагали по улице по направлению к Оспедале дельи Инноченти.
Художнику был хорошо известен порывистый нрав отца Верани. Когда аббату что-нибудь взбредало в голову, никакие разумные доводы не могли убедить его отказаться от задуманного. Он шел, не выпуская руки Монтерги, который едва поспевал за его решительной поступью. Старый мастер сквозь зубы проклинал себя за то, что не сумел выразиться более решительно. Когда они свернули на Виа деи Серви, художник рывком высвободил руку и приготовился бросить в лицо священнику все, что должен был сказать двумя минутами раньше. Но было поздно: они уже подошли к воротам Воспитательного дома. Пересекли площадь, прошли под арочной галереей и вошли внутрь. Укрывшись щитом терпения и покорности судьбе, мастер приготовился потратить свое утро на новую причуду аббата. Комнатенка, в которую тот его привел, представляла собой импровизированную мастерскую, скрытую за дверьми врачебного кабинета, в который никто давно не заходил; место выглядело таким потаенным, что казалось, тут занимаются подпольной деятельностью. По всей комнате были разбросаны холсты, доски, бумага, кисти, угли, в ноздри бил резкий запах atramentum[3]и растительных красителей. Когда глаза мастера немного привыкли к полумраку, он различил в углу комнаты силуэт ребенка, сидящего к нему спиной на светлом фоне холста. Рука мальчика носилась взад-вперед по полотну с живостью ласточки, летающей по ясному небу. Ручонка была такая маленькая, что уголь, которым он рисовал, едва в ней помещался. Пораженный, Франческо Монтерга задержал дыхание, боясь, что малейший шум может положить конец этому зрелищу. Отец Верани взирал на изумленного, сбитого с толку художника, сложив руки на животе и блаженно улыбаясь.
Мальчика звали Пьетро делла Кьеза, ему тогда еще и пяти лет не исполнилось. С того самого дня, когда аббат подобрал его возле церкви Санта Мария и решил, что младенец уже мертв, а тот, вопреки всем предсказаниям, выжил, отец Верани понял, что этот мальчик будет не таким, как другие приютские дети.
Так же как и всех его собратьев по несчастью, малыша записали в малопонятную, неряшливую, сомнительной точности Книгу записи новорожденных под фамилией делла Кьеза. Но в отличие от других детей, которых нарекали именами святых в зависимости от дня, когда они попадали в Воспитательный дом, на сей раз отец Верани решил нарушить правила и окрестил младенца Пьетро в честь себя самого, так как звали его Пьетро Томмазо. Очень скоро выяснилось, что мальчик отличается поразительным любопытством. Его черные живые глазенки глядели на мир с необыкновенным интересом. В приюте он всегда получал больше внимания и заботы, чем другие, — возможно, потому, что находился под опекой самого аббата. Однако доподлинно известно, что он начал присматриваться к вещам вокруг себя гораздо раньше, чем это обычно бывает, а вскоре стал пытаться и как-нибудь отобразить увиденное. Для этой цели, и опять-таки очень рано для своего возраста, он научился использовать все, что могло оставлять следы на земле или на стенах, на одежде или даже на собственном теле. Сестра Мария, смуглая португалка, занимавшаяся воспитанием мальчика, каждый день приходила в ярость, обнаруживая новые свидетельства его юного дарования. И тут уж могло сгодиться все, что угодно: грязь, пыль, остатки еды, уголь, штукатурка, которую он соскребал со стен. Любой материал, попадавший в руки мальчишки, безжалостно расходовался на покрытие любой чистой поверхности, какую он только мог обнаружить. Когда сестра Мария в наказание решалась запереть его в пустой комнате, мальчик проявлял чудеса изобретательности, чтобы только его работа не прекращалась: раздавленные насекомые, добросовестно смешанные с его собственными экскрементами, становились для Пьетро лучшей в мире темперой. Большой внутренний двор служил ему роскошным складом красителей. Прекраснейшие акварели всегда были у него под рукой: спелые фрукты, коровья жвачка, цветы, земля, слизняки, пыльца самой разнообразной расцветки. Казалось, терпение и благорасположение его покровителя поистине безграничны. Сестра Мария никак не могла понять, по какой причине аббат, всегда насаждавший дисциплину в приюте железной рукой, позволяет маленькому Пьетро превращать Воспитательный дом в свинарник. Вместо того чтобы распорядиться очистить стены, священник с восторгом созерцал мерзопакостные следы деятельности своего подопечного, словно это были мозаичные панно на куполе Баптистерия. Частью для того, чтобы сестра Мария бросила дуться и негодовать и прекратила бормотать португальские проклятия, частью чтобы дать новую пищу дарованию своего любимца, отец Верани подарил мальчику пригоршню углей, несколько сангин, привезенный из Венеции карандаш и стопку бумажных листов, оказавшихся непригодными к употреблению в типографии архиепископа. Идея оказалась бесценной. Карандаш разместился в руке мальчика, как будто бы стал продолжением его тела. Пьетро привык изображать себя раньше, чем научился произносить собственное имя. И с тех пор как он получил эти подарки, мальчик ограничил себя рисованием на замкнутом пространстве бумаги; впрочем, он так никогда и не отказался от желания поэкспериментировать с не столь привычными материалами. Пьетро делал потрясающие успехи; однако раннему развитию его способностей суждено было натолкнуться на стену, которую сложно было перепрыгнуть.
Приступы негодования сестры Марии бывали столь же яростными, сколь и кратковременными — особенно если учесть, что мальчик мог всегда рассчитывать на ее нежность, и уж точно, ее мимолетные вспышки гнева были ничем по сравнению с молчаливой яростью, которую ребенок пробудил в человеке, которому суждено было стать реальной угрозой его счастливой жизни в приюте — в настоятеле Северо Сетимьо.
Северо Сетимьо надзирал за всеми учреждениями, что находились в ведении архиепископства. Каждую неделю, никто не знал точно в какой день и час, он неожиданно появлялся в Воспитательном доме. Сцепив пальцы за спиной, высоко задрав подбородок, он вышагивал по коридорам, заходил в жилые комнаты и методично выискивал следы беспорядка. Провожаемый испуганными детскими взглядами, Северо Сетимьо скользил, как змея, по приюту; отец Верани неотлучно следовал рядом с ним, молясь про себя, чтобы на этот раз ничто не вызвало раздражения настоятеля. Но казалось, его немые молитвы никогда не получали отклика у Всевидящего Провидения: случайная морщина на покрывале, взгляд или жест, в котором можно было различить малейший признак непочтительности, еле слышный шепот — все это могло послужить основанием, чтобы неумолимый указующий перст Северо Сетимьо остановился на каком-нибудь из подкидышей. Тотчас же следовал приговор, обжалованию не подлежащий: маленьких преступников на целые часы ставили коленями на горох, а если преступление было более тяжким, настоятель лично брал на себя труд отхлестать юных нарушителей жестким прутом по подушечкам пальцев. Самая незначительная мелочь становилась поводом, чтобы устроить нечто вроде инквизиционного судилища; если, например, во время обхода у кого-нибудь из воспитанников при виде важной воинственной фигуры настоятеля вырывался легкий смешок, вызванный нервным напряжением, безмолвная ярость не заставляла себя ждать. Северо Сетимьо незамедлительно приказывал детям выстроиться в два ряда друг против друга; шагая между рядами, он вглядывался в лица и наугад избирал того, кому предстояло сыграть роль прокурора. Мальчик должен был указать виновного и назначить соответствующее проступку наказание. Если незадачливый обвинитель проявлял признаки сообщничества и говорил, что не знает, кто нарушил порядок, он сам становился обвиняемым, и вот уже другому воспитаннику приходилось избирать для него наказание. Если настоятель находил приговор слишком мягким и основанным на чувстве товарищества, наказывался уже и сам сердобольный палач. Таким вот способом, карая невинных за виноватых, священник добивался того, что кто-нибудь наконец сознавался в первоначальном преступлении. Но все эти наказания выглядели милостью по сравнению с карой, которой боялись сильнее всего и сама мысль о которой пробуждала в детях больше ужаса, чем боязнь Божьего гнева: la casa dei morti[4]. Так называли старинную тюрьму, страшный ад, куда сходили те, что совершили преступления, за которые исключают из Воспитательного дома. Дом мертвецов был крепостью на вершине высокого утеса без имени. Пять отвесных стен падают прямо в пропасть, у подножия крутой скалы — ров с черной стоячей водой, невозможно было даже помыслить о побеге из такой тюрьмы. Поэтому, каким бы жестоким ни был приговор настоятеля, каждый раз, когда наказание должно было свершиться в стенах приюта, преступник вздыхал с облегчением.