полу, вынужден был отбросить. Они смотрят на меня с недоумением и укором. Разве могли они, верные товарищи Ножина, поднять на него руку? Да и мыслимо ли было бросить гранату в маленьком блиндаже, битком набитом людьми, не рискуя собственной жизнью и жизнью многих других?! Не могли бросить гранату и обезоруженные, надежно связанные «языки». А предсмертный предостерегающий крик, трогательное прощание?.. Где же здесь хотя бы малейшее основание предполагать, что под сваленного разведчика была подброшена взведенная граната? Прийти бы этим моим соображениям, начисто исключающим версию убийства, часом раньше — не пришлось бы мне краснеть...
Что же тогда? Самоубийство? Несчастный случай?
То немногое, что успел сказать перед взрывом Ножин, может подтвердить и то и другое в равной мере. Но самоубийство на глазах у всех? К тому же время, место, неожиданность происшествия — все обстоятельства склоняют к мысли о несчастном случае, точнее, о чем-то другом, необычном, но пока совершенно неуловимом.
Публичное самоубийство... Читал я об этом наивном средстве «покарать» обидчика, притеснителя. Но чтобы Ножин...
Надоедная дотошность моя, манера подвергать сомнению очевидные, с точки зрения некоторых, факты (самоубийство ли это? И если самоубийство, то на любовной ли почве?) вызывают у иных из парней, на которых я смотрю почти с детским восторгом, удивление и даже раздражение. Мужская грубоватая прямота свойственна им в высшей степени. Пожимая плечами, они смотрят на меня так, будто хотят сказать: «Доверили же такому типу серьезную должность!»
Крутиков, один из тех, кто отстаивает версию самоубийства из-за неразделенной любви, маленький, тугощекий, с короткими оттопыренными руками, выведенный из себя моими бесконечными переспросами, неприязненно и даже враждебно бросает:
— А что по-вашему?
И, видя мое затруднение (я действительно не знаю, что сказать), улыбается одними глазами, снисходительно и чуть-чуть победно. Заключает с подчеркнутой категоричностью:
— Нравилась Кириллу Катюша. Хотел молодую жизнь с ней накрепко, морским узлом, завязать. Не поняла она его. Может, на саперного капитана курс взяла. Не стерпел Кирилл этого, горячий был. Вот и...
Я смотрю в открытое и правдивое лицо Крутикова, и перед моими глазами встает другое.
...Подняли меня ночью. Огромная, черная, она давила чем-то тяжелым и бесконечно тревожным. Разлапистые ели казались сказочными чудищами. У входа в землянку, в которой жила повариха, смазливая Леночка, бойкая и вертлявая, лежал труп Джурбы, писаря политотдела. Тогда я впервые увидел работу ручной гранаты, взрывную силу которой целиком принял на себя один человек. Во рту у Джурбы была зажата записка. Коварство Леночки оказалось единственной причиной, заставившей Джурбу уйти из жизни.
Признаться, поступок Джурбы, которого я знал лично, не только удивил меня своей нелепостью, но и вызвал досаду и горечь. Во мне жила твердая убежденность, что до дня победы из жизни советских людей должно быть исключено все, что способно отвлечь их от главной цели. «Как же он посмел в такое время да еще по такому поводу?!»
И вот снова... Уже не один Крутиков — все моряки, с которыми я беседую о Ножине, повторяют одно и то же: Ножин покончил с собой из-за несчастной любви. Одни с большей уверенностью, другие — с меньшей. И даже Лушба, теряясь в догадках, не исключает этой версии.
А какое иное объяснение можно дать? Другая версия, пусть даже плохонькая, приблизительная, не приходит в голову. Ее попросту нет. Мысль о том, что Кирилл Ножин мог в дни войны затаить в себе мелкие обиды и позволить им задушить себя, все, кто знал его, считают невероятной.
Воевал Ножин не за страх, а за совесть. Мужества было не занимать. Правда, иной раз горячился в бою и поэтому в напарники ему был дан добродушный волжанин Самойлов, боец редкой выдержки. Грудь Ножина украшал не один боевой орден. И весь он, ладный, черный, с умными озорными глазами и непослушным чубом, улыбчивый и вежливый, сразу как-то располагал к себе.
В день поиска, за минуту до взрыва, Ножин был веселым, оживленным — радовался успешно завершенной операции. И разве мог Ножин подвергнуть смертельной опасности товарищей?! Они знали, как высоко ценил Кирилл боевую флотскую спайку. Считал ее высшим неписаным законом, без которого нет жизни, нет удачи в гордом искусстве разведки.
Не так давно небольшая группа разведчиков участвовала в лыжном рейде по тылам противника. В одной из схваток гитлеровцам удалось отсечь от отряда трех краснофлотцев. Сжимая кольцо, немцы стремились взять их живьем. Ножин бросился на выручку. Задыхаясь, полз по хрусткому снегу, упрямый, злой. Коробом топорщился на нем обледенелый маскхалат. Немцы громко переговаривались, и было в тоне голосов их что-то самоуверенное, высокомерное, презрительное. И хотя Ножин не дополз еще до облюбованной им точки — одинокого в высокой снежной папахе пня. Хотя открывать огонь было рановато и совсем не обязательно было делать это стоя — он зачем-то встал в полный рост и яростными очередями строчил и строчил из автомата, пока подоспевший Самойлов не сшиб его с ног.
В общем, со служебной стороны не за что было зацепиться.
«Что же остается?! — хочется крикнуть мне. — Роковая любовь?»
Передо мною сидит маленькая, тонюсенькая девушка, тихая, с золотисто-каштановыми косами. Лицо у нее напряженное, большие круглые глаза смотрят тоскливо и чуть-чуть недоверчиво, брови вздрагивают. Сидит она прямо, положив маленькие руки на колени. И почему-то мне вдруг подумалось, что еще совсем недавно, видимо, так же сиживала она в директорском кабинете в школе, готовая ответить за свои провинности и решительно отмести напраслину.
Я знаю уже, что при формировании бригады в старинном уральском городке она явилась к комиссару и попросила взять ее на фронт. Так горячо и твердо говорила об этом, что у него не хватило решимости отказать ей. Катя Чистякова верила, что выполнит свой долг лишь в том случае, если не поддастся увлечениям. И подругам своим не раз говорила:
— Помните, девочки, сейчас ничто не должно отвлекать от главного...
Я вглядываюсь в милое девичье лицо с интересом более пристальным, чем этого требуют обстоятельства дела, и думаю о том, как, должно быть, нелегко ей. Даже подружки подтрунивали частенько. Но она не отступала от своих убеждений. Впрочем...
Уже около полугода бригада занимала оборону вдали от человеческого жилья. Осиротели ближайшие к фронту села и деревушки. В них устоялась тишина. Двери и окна домов были наглухо заколочены. Мрачным колодезным блеском и запахом болотной гнили отдавала на безлюдных дворах вода в глиняных рукомойниках с задранными вверх короткими носиками. На витых лентах нехоженых тропинок пробивался изумрудный нежный пух мать-и-мачехи. А над ярким ковром