в конюшне сытые и гладкие — за ними все это время присматривал конюх-инвалид, пострадавший еще в первую мировую войну. Звали его Гансом. Этот-то Ганс, батрак, и показал нам где что лежит.
Когда я разложил карту-двухверстку, Ганс без особого труда отыскал на ней Кунцендорф, хотя название было написано по-русски, обвел пальцем широкий круг и сказал, что все это принадлежало графу. И земли, и леса, и все, что было в лесах: ягоды, птицы, звери. Доктор заинтересовался птицами и зверями. Дело в том, что в библиотеке, за книжными шкафами, он обнаружил австрийскую двустволку «Штейер» шестнадцатого калибра и припасы к ней — гильзы, капсюли, порох… «Птицы и зверя здесь много… зер филь!» — с готовностью подтвердил Ганс. Сам граф, конечно, охотился, он был большой любитель этого дела, и из Берлина гостей приглашал на охоту, а потом ушел на войну, на восточный фронт, и погиб в чине генерал-лейтенанта. Фрау графиня, как только русские взяли Варшаву и Краков, эвакуировалась на запад, поближе к Швейцарии. И раньше, до войны, и даже в войну никто из здешних жителей в леса и носа не казал — чужое есть чужое,— и всякого зверья теперь расплодилось пропасть.
Косы оказались в полной исправности. Уже на лугу, на клеверище, солдаты подладили их каждый по своему росту и принялись швыркать оселками — только звон и искры посыпались. Потом сняли ремни, повесили их через плечо и стали в ряд. И тут произошла небольшая заминка. Один солдатик, по фамилии Кравчук, вдруг занервничал, засуетился, взмахнул раз, взмахнул другой раз, всадил косу носком в землю — дергает и выдернуть не может, ну ни туда и ни сюда,— гляжу — красный стал, как рак вареный, бросил косу и отошел в сторонку.
— Ты что же,— говорю,— косить разучился?
А Кравчук глаза под чубом прячет:
— Я, товарищ лейтенант, и не умел никогда, признаться сказать… Я же городской, фабричный, станок или машину какую наладить — могу, это по моей части. А махать-косить… Я и литовку отродясь не держал в руках.
Я возмутился. За каким же, говорю, хреном ты поперся с нами в Кунцендорф? Сидел бы себе в Загане или Нейхаммере, нес бы исправно караульную службу, и дело с концом. Нам здесь не станочники нужны — косари! — чтоб, знаешь, травка, какая ни есть, перед ними ковром стелилась. Кравчук вздыхает: виноват, не рассчитал… Ну что ты с ним поделаешь? Не отправлять же обратно… Черт с тобой, говорю, будешь за механика. В графском сарае трактор стоит, посмотри, нельзя ли приспособить его к делу.
— Есть посмотреть и приспособить, товарищ лейтенант! — повеселел Кравчук и во всю прыть помчался на усадьбу.
А я взял косу, передвинул рукоятку, чтоб ловчее было держать, прошелся бруском по жалу и стал в ряд вместо Кравчука. Солдаты переглянулись: мол, давай, покажи, какой ты есть командир!
У нас в деревне клеверов не сеют, поэтому и косить клевера мне отродясь не доводилось. Конечно, где-нибудь в долах — на Мурашихе или Лебяжьем — травы бывают дай бог, пока кончишь прокос, десять потов сойдет. Клевера оказались не в пример нашим травам слабее, поэтому и косить их было легче. Остро наточенная коса, кажется, сама входит в зеленую гущину, как нож в масло, и спутанные, пахнущие медом и жужжащие всякими насекомыми охапки срезанной травы тоже сами, без всяких усилий с твоей стороны, ложатся на краю прокоса высоким пухлым ровным валком.
Нас было семеро косарей, и за нами оставалось семь таких валков, все один к одному, как по линеечке, из чего я заключил, что остальные косари настоящие деревенские.
Через каждые двадцать шагов Кутузов останавливался, вынимал из-за голенища кирзачей брусок и со звоном и искрами поправлял, подтачивал мокрое жало литовки. Останавливались и другие. И все, как и передний, направляющий, тоже вынимали бруски и поправляли, подтачивали с тем же звоном и теми же искрами. Потом расстегивали, а иные и снимали гимнастерки, отряхивали крупный пот со лба, вообще давали себе передышку.
Мне, ясное дело, косить было совсем не обязательно. Однако и бросать на середине не хотелось. Еще подумают — жидковат командир, косить — это, мол, тебе не пистолетом махать, тут особая сноровка нужна… И я держался изо всех сил.
А клевер — он тоже оказался не прост, как подумалось сначала. Идешь, идешь, кладешь и кладешь охапки в валок и чувствуешь, что руки немеют и ноги начинают дрожать в коленках, еще шаг, ну два шага, и ты свалишься, как тот сноп, на середине прокоса. Но в это время Кутузов (спасибо, что догадался) втыкает острый конец косовища в рыхлую, податливую землю, достает из-за голенища брусок и начинает швыркать им по блестящему железному полотну. Останавливается, втыкает в землю косовище и Будько, малорослый крепыш лет двадцати восьми, весь в веснушках. Я делаю вид, будто безразличен, будто нисколько не устал, а сам рад-радешенек, как, наверно, рады и все остальные. Распрямляю занывшие плечи, гляжу на немецкое солнце, которое, к слову сказать, ничем не отличается от нашего. Так же светит и греет и одинаково сушит ранние росы и поздние слезы. Хорошо! Ноги гудят с непривычки, мускулы на руках и на груди подрагивают от напряжения и усталости, но — хорошо! По примеру Кутузова тоже швыркаю бруском по мокрой блестящей косе — нельзя же стоять без дела,— подмигиваю стоящим рядом солдатикам: «Ну как? Тяжеловато о непривычки?» Солдатики улыбаются, поводят усталыми плечами, кто-то хочет закурить, но Кутузов, неуемная душа, режет воздух взмахом руки: «Отставить!» — и, сделав глубокий вдох, как перед прыжком в атаку, идет дальше. За ним, само собой, и все остальные.
При начале косьбы присутствует и доктор Горохов. Он в плащ-палатке, накинутой на плечи, с пистолетом в кобуре. Вдобавок захватил с собой и двустволку «Штейер» шестнадцатого калибра с патронташем и ягдташем. Пока мы отвалили по прокосу, он сходил к озерку, окруженному кустами и ракитами, и воротился с парой кряковых селезней. Я, признаться сказать, и глазам сразу не поверил. Хотя доктор сибиряк, однако же с виду совсем не походит на заядлого охотника.
И грудью хиловат, и на ногу жидковат, к тому же носит очки в роговой оправе, а в очках что за охота, скажите на милость… А он, поди ты, парень не промах!
Ребята воткнули косовища, как втыкают штыки, окружили, лапают селезней, перебирают перышки, хвалят охотника. Ганс (он тоже поехал с нами) вытянул худую шею и сказал