продукции, отсрочивая тем самым ее пресловутое исчезновение. Нередко они то с энтузиазмом превозносят нерукотворные библиотеки и книги будущего, то горестно оплакивают все сразу — книгу, письменность и читателей. Я ставлю перед собой иную задачу: обратившись к истории большой временной протяженности, предложить более точное восприятие категорий и практик, которые сегодня оказались отвергнутыми, несостоятельными или неадекватными из-за трансформаций письменной культуры.
«Книга меняется уже потому, что не меняется, когда меняется окружающий мир». Это замечание Пьера Бурдьё применимо ко всем книгам, в том числе и к моей. Она была опубликована по-французски в 1996 году (а отдельные ее главы — в 1992-м). Сегодня благодаря Ирине Стаф она переведена на русский язык. Работы, посвященные читательским сообществам и читательским практикам, различным этапам дискурсивной и социальной дефиниции фигуры автора или тревогам, которые порождал в обществах прошлых эпох избыток книг и беспорядок дискурсов, имели в 1996 году одну четкую цель: показать, что материальность текстов и текстуальность письменных объектов неотделимы друг от друга. Уроки New Bibliography 1940-1950-х годов с ее повышенным вниманием к модальностям публикации текстов — уроки, слишком надолго забытые историей книги на французский лад, — позволяли выработать такой метод анализа, при котором смысл текстов (или их атрибуты) не отделялся бы от их материальной формы. Важной опорой для подобного замысла послужило определение «социологии текстов», предложенное Доналдом Ф. Маккензи, а также история различных способов использования письма, созданная Армандо Петруччи на основе достижений палеографии и кодикологии.
Мир изменился — и русские читатели знают это лучше, чем кто-либо. Те же самые работы приобрели новые значения уже потому, что усилилась роль новых технологий производства, коммуникации и рецепции текстов (а также изображений и звука). Чтобы яснее обозначить важность исторического подхода для понимания настоящего, я решил добавить к книге две работы, которых не было во французском издании 1996 года. В них я пытаюсь объяснить радикальные перемены, происходящие в настоящем, определив их место в истории письменной культуры и ее использования в масштабе большой временной протяженности. Проблематика этих статей связана с воздействием, которое оказало изобретение кодекса и «экранного» письма на способы записи текстов и на сменяющие друг друга определения книги, со «смертью читателя», которая последовала за провозглашенной Бартом «смертью автора» и которую констатируют социологические исследования и используют цифровые технологии, а также с переменами в порядке языков, дискурсов, аргументации и собственности, ставшими результатом рождения цифровых текстов.
История письменной культуры — это не только археология исчезнувших практик. Она может помочь нам осознать те изменения, которые мы переживаем, не всегда как следует их понимая. В этом смысле она является полноценной участницей социальных дискуссий, проясняя решающие моменты в выборе будущего для наших обществ.
Ноябрь 2005
Введение
Семь работ, собранных в этой книге, различаются по своему предмету, масштабу, стилистике. Однако во всех ставится один и тот же вопрос: как обозначить те смысловые рамки, которые задаются конкретному тексту условиями, определившими его написание, и формами, обеспечившими его передачу читателю?
Постановка подобного вопроса требует создания единой истории всех, кто так или иначе участвует в производстве, распространении и интерпретации дискурсов, — авторов, издателей, печатников, читателей, зрителей; каждый из них занимает в ней свое особое место и играет особую роль. Именно эта задача, предполагающая одновременное привлечение истории текстов, истории книги (и, шире, истории форм коммуникации), а также истории культурных практик, связывает воедино все включенные в данный сборник статьи. В двух работах — о жесте посвящения книги и о представлении одной из комедий Мольера по случаю придворного празднества — главное внимание уделяется связям между письменным текстом и властью в эпоху патронажа. Статьи эти преследуют двоякую цель. Во-первых, необходимо уяснить, как выражается зависимость от королевской щедрости в собственно литературной практике. Пристрастие к жанрам, наиболее подходящим для славословия, необходимость сочинять в спешке и оспаривать статус «автора» у других, не менее настойчивых претендентов, начиная с либрариев-издателей, — таковы обязательные признаки писательства в эпоху, когда книжный рынок еще не может обеспечить авторам финансовую независимость и когда единственным прибежищем для всех, у кого нет ни титула, ни бенефиция, ни должности, служит покровительство государя (или вельможи).
Во-вторых, система патронажа задает произведению определенное место, время и форму репрезентации, обозначая тем самым границы смысла, которым оно может наделяться. Комедия, разыгранная при дворе, в рамках праздничного ритуала, прославляющего величие государя, приобретает в глазах придворных иные значения, нежели те, что придают ей зрители-горожане или читатели ее печатных изданий. «Тот же самый» текст, воспринимаемый в сильно отличающихся друг от друга условиях репрезентации, перестает быть тем же самым. Каждая из его форм подчиняется особым условностям, законы которых определяют разбивку произведения и его соотнесение с иными видами искусства, иными жанрами и текстами. Если мы хотим понять исторические предназначения и истолкования данного текста, нам необходимо выявить смысловые эффекты, порожденные различными его материальными формами.
Подобная перспектива в корне отличается от тех подходов, в рамках которых производство смысла рассматривается исключительно как результат безличного, автоматического функционирования языка. Свое наиболее радикальное выражение эта позиция нашла в структуральной критике и в New Criticism; характерное для нее отрицание роли исторических агентов (авторов, издателей, читателей) и значения материальных форм текста, неразличение дискурсивных и недискурсивных практик означает опасный отход от исторического понимания произведений. Последнее в принципе невозможно без внимательного анализа того, каким образом в каждой конкретной исторической ситуации определяются категории, используемые для обозначения, описания и классификации различных дискурсов. А значит, мы должны не возводить в абсолют наши собственные понятия и критерии, а заново вписать эти дискурсы в их собственную историю.
Это относится, например, к обычаю соотносить литературное произведение с неким именем собственным и рассматривать его как продукт творческого гения отдельной личности — автора. Однако практика эта применима не ко всем текстам и не ко всем эпохам. Одна из глав этой книги посвящена анализу механизмов, способствовавших становлению современной «авторской функции», как ее определяет Фуко. В ней обозначены основные моменты, связанные с выработкой этого понятия: в XVIII веке возникает тесная взаимосвязь между утверждением литературной собственности, теорией естественного права и эстетикой оригинальности; в эпоху Реформации благодаря государственной и религиозной цензуре складывается «уголовная апроприация» дискурсов; в XIV-XV веках, эпоху рукописной книги, некоторые современные авторы наделяются атрибутами, которые прежде были принадлежностью одних только Отцов Церкви и античных auctores.
Таким образом, возможность понимания текстов зависит от категорий, которыми обозначаются дискурсы и их принадлежность. Она зависит также от форм, в которых происходит распространение дискурсов. Формы эти можно выделять на разных уровнях.