И какой только черт принес в Москву этих таборных оборванцев – брата и сестру Смоляковых! Все из-за Митро, сердито подумал Яков Васильев, понапрасну, в общем-то, греша на племянника, который всю жизнь был у него вместо сына. Все Митро, чертов сын, – свою таборную родню пристроить захотел, даром что седьмая вода на киселе... «Послушай, Яков Васильич, как девочка поет, голос золотой, у хора доходы подскочат...» Яков Васильев хорошо помнил этих двадцатилетних двойняшек из табора, черных, курчавых, некрасивых. Особенно страшна была Варька с ее выпирающими вперед, как у выдры, зубами и маленьким скуластым личиком. Голос у нее, впрочем, в самом деле был прекрасный, густой и низкий, редкой силы. Ее брат Илья Смоляко[1] был конокрадом и кофарем,[2] его знали на всех конных ярмарках, и Яков Васильев мог бы поклясться, что ничего, кроме лошадей, парню в жизни не надо. Даже в Москву он приехал без всякой охоты, только ради сестры, потеряв надежду выдать Варьку замуж и рассчитывая пристроить ее хотя бы в хор. Варьку приняли без всяких сомнений, Илья тут же пристроился барышничать на Конной площади и, вероятно, крутил бы лошадям хвосты до конца дней своих, если бы Яков Васильев случайно не услышал, как брат и сестра поют вместе. Ему, опытному хореводу, хватило нескольких секунд, чтобы понять: лучшего тенора, чем у этого чумазого конного вора, не было ни у одного певца в Москве.
И ведь до последнего, паршивец подколесный, отказывался петь в хоре! Чего только не наслушался Митро, которому Яков Васильев поручил уговаривать Илью! И «дурацкое дело», и «не цыганское занятье», и «пусть вам Варька воет», и «пошел ты к черту, обратно в табор съеду»... И век бы им было не достучаться до его бестолковой таборной башки, если бы не Настька. Сам Яков Васильевич тогда не придал этому значения, но хоровые цыгане говорили в один голос: Илья Смоляко пропал в тот же миг, как увидел Настю.
Но Настька-то, Настька-то чего в нем нашла?! Ну да, высокий был, черт, стройный, сильный, жеребцов бешеных в поводу шутя удерживал. Но морда-то черная, как антрацит, а глазищи блестели, как у сатаны! Лохматый был, как леший, никакой гребень эту паклю просмоленную не брал, так Илья и стоял в хоре с вороньим гнездом на голове. И улыбки у него было не допроситься даже на публику, а лишнее слово чтоб вымолвил – и мечтать незачем! Чего, конечно, у Ильи было не отнять – так это голоса. Пел тот таборный каторжник так, что душа переворачивалась, и пьяные купцы ревели в ресторане от их с Варькой «Отойди, не гляди», как недоеные коровы. Уже через месяц в ресторан начали специально приезжать «на Смоляковых», и в ту зиму даже у графа Воронина не повернулся бы язык сказать, что в хоре нет голосов.
С Воронина, кстати, все и началось. С того самого зимнего вечера, когда Зина Хрустальная, еще просто содержанка графа, не вышла вместе с хором на ресторанную эстраду. Впрочем, у нее были серьезные причины: за день до этого Воронин, проживший с Зиной три года, объявил, что женится «для устройства дел» на дочери известного в Москве генерала Вишневецкого. Граф пытался поговорить с Зиной по-хорошему, но та послала любовника к черту, дала ему пощечину, вышвырнула на двор все воронинские подарки и, закрывшись в доме, выпила стакан керосина. Если бы не примчавшаяся на вопли Зинкиной горничной Настя, все могло бы кончиться похоронами. Но Настька выбила окно, забралась в него и, найдя звезду жестокого романса в почти бессознательном состоянии, насильно вызвала у нее рвоту. Затем влила в нее целую корчагу молока и ушла домой лишь тогда, когда стало ясно, что Зина не предпримет второй попытки. На следующий день Зина Хрустальная полностью взяла себя в руки и вечером даже пришла в ресторан вместе с цыганами, но, увидев в зале мрачного и пьяного графа Воронина, убежала через черное крыльцо домой. Яков Васильев не удерживал ее, но про себя подумал, что ничем хорошим этот вечер не кончится.
Так и вышло. Увидев, что любовницы нет среди цыган, Воронин тут же ушел из общего зала в отдельный кабинет и ближе к ночи позвал туда хор. Все цыгане чуть не умерли от удивления, когда граф посадил к себе на колени самую молоденькую из хоровых певиц – Гашку, заставил ее спеть весь репертуар Зины Хрустальной, а под конец объявил, что весь хор, кроме Гашки, свободен и может уходить. Цыгане забеспокоились: было недопустимым оставить один на один с гостем, пусть даже самым именитым, невинную девочку. Но Воронин выбросил на стол пачку червонцев, и Гашкин отец не выдержал. В артистической комнате цыгане, конечно, не утерпели и начали орать так, что затряслись стены. Настька первая, обозвав Гашкиного папашу «продажной шкурой», помчалась обратно в воронинский кабинет, за ней побежали остальные. Но даже Якову Васильеву не могло прийти в голову, что выкинет Воронин. Пьяный в дым граф не успел ничего сделать перепуганной и зареванной Гашке, но при виде вбежавшей в кабинет толпы цыган обозлился всерьез и вытащил пистолет.
До конца дней своих Якову Васильеву не забыть душного, темного кабинета с оплывшими в канделябрах свечами, сползшей на пол скатерти, белого лица и сумасшедших глаз графа Воронина, поднимающего пистолет и с кривой улыбкой повторяющего имя Зины, а перед ним – бледную Настю. Дочь оказалась прямо под стволом оружия, цыгане застыли от ужаса, и, видит бог, свершился бы тогда смертный грех, если бы не Илья Смоляко. Он один из всех не потерял присутствия духа и без лишних слов прыгнул на графа. Тот все-таки успел выстрелить, но пуля ушла в стену.
История эта просочилась в газеты, граф Воронин вынужден был разорвать помолвку с генеральской дочерью и скрыться в свое фамильное имение под Владимиром. С ним уехала и торжествующая Зина, так что, казалось бы, все были в выигрыше, но... Яков Васильев мог бы побожиться – именно в тот вечер Настька и «клюнула» на Илью. Как же – от пистолета спас, один из всего хора на сиятельного графа кинуться не побоялся. А что еще девчонке в шестнадцать лет надо? Ума-то нету...
Яков Васильев до сих пор понятия не имел, что произошло у Насти с князем Сбежневым, официально считавшимся ее женихом. Знал лишь то, что знали все цыгане: однажды Настя ушла из дома, вернулась поздним вечером, заплаканная и усталая, наотрез отказалась отвечать, где была, и на следующий день свалилась в нервной горячке. Вскоре цыгане узнали, что князь Сбежнев спешно, ни к кому не заехав и ни с кем не простившись, отбыл из Москвы. Сначала думали, что в последний момент князь одумался и не захотел связывать свою жизнь с хоровой цыганкой. И лишь потом Яков Васильев догадался, что Настька сама, не спросясь ни отца, ни хора, отказала князю. Отказала ради черного, некрасивого таборного парня.
И кому, кому могло тогда прийти в голову, что Настька сохнет по Илье! Кто бы мог подумать, что они уговорились сбежать вместе из Москвы! Но Илья застал Настю выходящей из ворот сбежневского особняка, куда она приходила, чтобы вернуть князю его слово и подарки. Нетрудно было понять, что парню пришло в голову: молодая цыганка, одна, ночью, вся в слезах, выходит из княжеского дома... Разумеется, Илья разом отказался от своего обещания жениться. А Настя была слишком горда, чтобы оправдываться после того, как ее в лицо назвали шлюхой. Видит бог, если бы Яков Васильев знал обо всем этом тогда, он бы не побоялся взять на душу грех и собственными руками задушил бы паршивца, осмелившегося оскорбить его дочь! Но он ничего не знал: Настя молчала, как немая. Молчал и Илья.