Сейчас это любопытное соединение щек и задницы начнет ползти и по жизни, и по деятельности.
Итак, антимемуары.
Анти – значит ничто, все вкривь и вкось, все беспорядочно набросано в мешок, как у квартирного вора, никакой хронологии, мозаика, удары кисти.
Исповедь? Разве можно этого ожидать от Will-o'-the-wisp?
Will-o'-the-wisp – это блуждающий огонек, это вылитый я. Они мерцают вдали, милые огоньки, и заманивают путников в болотные топи.
Серебряных дел мастер и авантюрист Бенвенуто Челлини учил вволю послужить государю, а потом обязательно описать свою жизнь, но сделать это не раньше сорока. Челлини был не писатель, не литератор, а просто человек пишущий. Это намек.
Великий Чосер перевел у Джованни Боккаччо: «Шутник с кинжалом под плащом». У нашего шутника с его избыточным юмором на лбу не написано, что он из КГБ, об этом не знали даже близкие друзья. И это намек.
Льюис Кэрролл играл в куролесы и писал повесть в виде хвоста.
Хвост и антимемуар имеют общее: они оба сзади.
Жизнь проступает пятнами. Она уже вымахала в океан, ее можно окинуть взором и ничего не увидеть, поэтому лучше смотреть в одну точку: пятно – человек, пятно – событие, пятно – дымка, которую сейчас уже не разгадать.
Самое раннее пятно, пророческое: младенец стоит с выпученными глазками в кровати, разминая, размазывая (и поедая) собственное говно, он орет от возмущения, дозываясь мамы.
Пятно кощунственное: Таганрог, 1941, мост у Азовского моря, герой в коротких штанишках, крестом перепоясанных на груди и на спине, указывает грязным пальчиком на священника: «Мама, почему дядя в юбке?» Священник хмуро делает маме выговор за плохое воспитание ребенка, мама тушуется и извиняется, мальчик недоумевает.
Пятно фрейдистское: шесть лет, Киев, 1940, улица 25-го Октября; автор играет в «папу и маму» с девочкой Леной. Дети готовят обед в игрушечной кастрюльке, мама баюкает детей-кукол, рассказывает папе о приключениях Карика и Вали (популярная книга). Папа же с интересом смотрит на трусики мамы, он уже знает, чем женщины отличаются от мужчин, но помалкивает.
Совсем фрейдистское пятно: уже семь лет, женская баня в Ташкенте, где загадочно мелькают темные треугольники, бабы ругают маму почем зря: «Мальчик-то уже взрослый! Все видит! Что вы его с собою водите?» Мама утверждает, что мальчик еще маленький, один в мужскую баню ходить не может, а папа на фронте. Дитя опускает глазки с манящих волосатых треугольников на мокрый пол. Невеликое прегрешение по сравнению с Жан-Жаком Руссо, который не только занимался страшным делом – онанизмом, но и в содомию чуть не влез.
Вот и все самые яркие пятна до семи лет, какая обида что так мало! В отличие от Льва Толстого, детство мутновато и несчастливо – сказалась война. Да и ребеночек был замедленного развития. Поэтому мое детство так тяжело и вспоминается – ведь счастье навсегда впечатывается в сердце, а несчастье все же постепенно забывается. Война.
22 июня 1941 г. ровно в четыре утра Киев бомбили (жили мы, как и подобало будущему юному ленинцу, на улице 25-го октября), и нам объявили. Отец ушел на фронт, мы остались вдвоем с мамой. Паника, вой сирен, набитые бомбоубежища (нравилось выходить и смотреть на прожекторы, бегущие по небу), в переполненном эшелоне под бомбами добрались до родителей мамы в Днепропетровске. Дедушка Вениамин Борисович Иоффе (недавно узнал, что бывший меньшевик – о боже!), медицинское светило, хрупкий интеллигент в очках, бабушка Любовь Борисовна, не работала, писала стихи и тяжело болела диабетом. Рванули переждать войну к тете Ане в Таганрог (все ожидали нашей ранней победы), но немцы наступали. Наш дранг нах остен. И какой дранг! Додрангались аж до Ташкента. С пересадками, со страхом не попасть в вагон. Переполненный вокзал в Сталинграде: давка, вонь, мешки, люди даже на крышах. Изможденная мама кое-как устраивает родичей, с рыданиями тычет меня в окно, в руки симпатичных командиров, умоляет проводника впустить ее, но страж – как кремень (страх, что я уеду без мамы, проедает насквозь!), наконец мама в купе и смеется, и я счастлив, хотя и задыхаюсь от дыма папирос.
Отец (в центре с автоматом) на Калининском фронте. 1942 г.
Длинный коридор коммуналки в Ташкенте, все завалено саксаулом, сказочные арыки, куда запускал бумажные кораблики, чтение писем от папы с фронта, патриотические ответы в стихах: «Вот лоб суровый, взгляд бесстрашный, ревОльвер держишь ты в руке, в атаку ходишь ты бесстрашно, и все же думаешь О мне!» Ох уж это «о»! С годами патриотизм крепчал, социальная направленность определяла творчество, и единственным аполитичным стихом (его стыдился и любил) были несколько строчек о коте Барсике (котов обожал всю жизнь). В школе я проникся ленинским лозунгом «учиться, учиться и учиться!», у соседа по коммуналке попросил Маркса, важно прочитал страницы три «Капитала» (ничего не понял, впрочем, не понимаю и сейчас), но возгордился и ликовал, когда слышал беседы мамы с подругами: «Мишенька осваивает Маркса». Квартира кишела скорпионами, и один злодей меня ночью тяпнул. Визжал я ужасно, ибо его раздавил и еще больше перепугался. Сбежались все соседи, уверили, что сейчас не сезон, и укус не опасен, мертвого скорпиона сунули в банку и залили спиртом – теперь будет противоядие (пить? делать инъекцию? – этого никто не знал). Прегрешения: у добряка-соседа, приобщившего к Марксу, слямзил из шкафа пистолет, но был засечен мамой. Известный эстрадник и наш знакомый Илья Набатов посвятил мне стих прямо во время застолья со свиной тушенкой: «Он на вид смирней барашка, но на деле он герой, у него за ширмой шашка, куча камней за стеной». В нашем ташкентском дворе процветала шпана, нас, мальцов, подкармливали жмыхом и использовали на побегушках, впрочем, мальцы (12 классы) живо интересовались тайнами зачатия, оттачивали мат и даже пощупывали девочек, визжавших от счастья. Апофеозом любви было тайное созерцание того заветного, что таилось под юбкой у толстой бабы, торговавшей на высоком крыльце чем-то сладким, ноги она разбрасывала в стороны, обнажая ляжки, и под юбкой синели соблазнительные панталоны. Мы подползали и снизу вожделенно разглядывали.
В начале 1944 году мы с мамой с помощью отца (он прислал ординарца с фронта) перебрались в Москву: аэростаты, немецкие пленные, бредущие по улицам под конвоем. Жизнь у маминой приятельницы Зои Кирилюк в комнатушке на Сер пуховке, любил я покопаться в ее шкафу, разглядывая и вожделенно нюхая лифчики, юбки и презервативы, запрятанные в шкатулку, запах был притягивающий, умопомрачительный, словно первый секс. В школе я был чужаком, за это иногда доставалось, особенно запомнилось, как лупцевали ранцами, набитыми учебниками. Телефоны-автоматы у метро «Серпуховская», дребезжащий трамвай, погоня за ним, ухват за поручни, прыжок на ступеньку, шикарнейший соскок на полном ходу, аттракцион того времени…
Три чекиста, три веселых друга (отец слева)