«А келейной казны у него, государя, осталось 13400 рублей с лишком, а сосудов серебряных, блюд, сковородок, кубков, стоп и тарелок много хороших. А переписывал я сам келейную казну. А если бы сам не ходил, то думаю, что и половины бы не сыскать было, потому что записки нет. Всё бы раскрали. Ни который келейник сосудов тех не ведал. А какое, владыко святый, к сосудам этим строение было у него, государя, в ум мне, грешному, не вместится! Не было того сосуда, чтобы не впятеро оберчено бумагою или киндяком![2]Немного и я не покусился на иные сосуды, да милостию Божиего воздержался и вашими молитвами святыми; ей, ей, Владыко святый, ни до чего не дотронулся...»
В этом, 1652 году Белое море поздно открылось ото льда. Долго, с конца марта, ждали на берегу, молясь и скучая. И апрель прошёл, и май начался, в зеленовато-зыбкие сумерки превратились ночи, а льды ещё стояли на море.
Свободного времени для, Никон строго следил, чтобы вельможные спутники держали Великий пост по всем правилам. Сам доглядал, чтобы излишеств в питании не было. Постом и молитвою томил вельмож Никон всю дорогу до Беломорья и здесь, на море, тоже спуску не давал. Вразумлял с отеческим терпением. Князя Ивана Никитича Хованского за шкирку однажды схватил, когда, утомившись, тот убечь из храма придумал. И с той поры двери в церкви наказал запирать до конца службы, чтоб искуса не было.
И Василия Отяева тоже строжил. Ишь! На нездоровье сослался, чтоб в церковь не ходить! Ай, не ладно удумал. Ну-ка, потихонечку-то подымайся с постели мягкой, вот так, болярин, помаленечку да в храм. Помолишься, сколько сил станет, Господь, глядишь, и избавит тебя от немощи...
Роптали бояре.
Сам Никон слышал, как брюзжал Иван Никитич Хованский — дескать, никогда такого бесчестия не было, чтобы государь бояр своих митрополитам выдавал.
Отяев сочувственно кивал.
— Не говори, князь Иван Никитич! По мне, так лучше нам на Новой Земле за Сибирью пропасть, нежели с Новгородским митрополитом быть. Силою заставляет говеть. Скоро живот к хребтине прирастёт.
Хмурился Никон, такие разговоры слыша. А ништо! Царствие Божие понуждением берётся, это ничего, коли Иван Никитич жирку сбросит маленько. Эвон, два года назад, когда вместях гиль[3]унимали в Новгороде, дак и на коня влезти князь не мог, с Псковом ратиться на телеге повезли. Ништо...
Изредка пересылались с Москвой. Письма государя приходили ласковые, сердечным теплом, а не чернилами писанные:
«От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси, великому солнцу сияющему, пресветлому богомольцу и просвященному Никону, митрополиту Новгородскому и Великолуцкому, от нас, земного царя, поклон! — писал государь. — Радуйся, архиерей великий, во всяких добродетелях подвизающийся! Как тебя, великого святителя, Бог милует? А я, грешный, твоими молитвами, дал Бог, здоров...»
Доброго государя Руси Бог послал. Чистым сердцем его наделил и великой верой... С таким царём горы свернуть можно, хотя и докучают ему бояре спесью своей глупой.
Молился Никон, как и просил государь, и за любимицу свою царевну, и за царицу молился, чтобы разнёс её Бог с ребёночком побыстрее, время-то давно спеет...
Ещё длинней службы стали. Ещё горячей молился Никон. Ещё зорче за князем Хованским следил — ишь, как его, глупого, спесь-то корёжит. Ништо. Пускай привыкает. Тело не только жиром заплывает, но и огонёчек веры душит.
И вот в апреле и другая весть из Москвы приспела. Вроде и ожидаемая, а всё одно — неожиданная. Иосиф, патриарх, скончался.
Не раз и не два умылся слезами Никон, читая письмо царя. И не патриарха жаль было. Куды там! Неклюжий пастырь был, попов обирал до нитки — такая жадность обуяла. Но и не это беда. Беда, что встал поперёк дороги и ему, Никону, и духовнику государеву Стефану Вонифатьевичу, и иным ревнителям православия. Ни на какое дело старика подвигнуть нельзя было. А это негоже. Негоже слабому человеку во главе Церкви соборной стоять. Слава Богу, что патриарх сам ушёл... Не надобно теперь хлопотать о его смещении...
Слёзы же текли из глаз Никона от великой любви к государю. Вон какое чистое сердце Господь государю дал — на всякое горе великой любовью отзывается.
И утерев слёзы, снова возвращался Никон к тому месту в письме, где писал государь о выборах нового патриарха.
«А я тебе потом, великому государю, челом бью, возвращайся. И паки возвращайся Господа ради, поскорее выбирать на патриаршество именем Феогноста. А без тебя отнюдь ни за что не примемся...» — писал Никону Алексей Михайлович.
Морщил лоб Никон, снова и снова прочитывал слова:
«И ты, владыко святый, помолись, чтобы Господь Бог наш дал нам пастыря и отца, кто Ему, Свету, годен, имя вышеписанное, а ожидаем тебя, великого святителя к выбору, а сего мужа три человека ведают: я, да казанский митрополит, да отец мой духовный...»
Неясным был смысл государевой речи. Государь, митрополит Корнилий, царский духовник Стефан Вонифатьевич замыслили Феогноста на патриаршество избрать... Но никакого Феогноста не знал Никон. Какого же мужа замышлено повенчать с овдовевшей Православной Церковью? Или...
Горячей кровью начинало колотить в висках.
Нет... Пустое об этом думать. Всего два года в архимандритах, всего два года в архиереях, куды в патриархи? И то добро, что не Вонифатьича ладят. Добрый духовник не всегда в пастыри годен...
Задумавшись, долго стоял Никон у слюдяного оконца. Зеленоватые сумерки висели над берегом — не поймёшь: то ли уже наступило утро, то ли ещё не кончился вечер... Затянулось, затянулось посольство. Уже май на исходе, и лёд сошёл, а всё равно нет пути к заветному острову — вторую неделю море погодой горит.
Снова достал Никон из ларца царские письма. Не зажигая свечи, в тускловатом свете нескончаемого дня вглядывался в строки. Не торопил государь, но ждал. И Божьего угодника, святителя Филиппа, и его — Никона.
И каждый день под утро, казалось, стихает шторм. Становился на молитву Никон. Молился, пока не звонили в колокол. Тогда появлялся заспанный келейник Шушера. Помогал облечься. Шёл Никон в церковь и по пути обязательно в избу князю Ивану Никитичу стучал. Вставай, боярин! Довольно бока пролёживать. Службу без тебя не начнём.
— Иду, владыко, иду... — расслабленно отвечал из душной избяной темноты Хованский. — Облёкся ужо. Сичас буду.
3 Только к началу июня утихла погода. И, хотя качали головами поморы, — дескать, в устье Двины столько дощаников с товаром и с хлебом разбило, а людей погибло и не счесть, — Никон решил плыть.
И вот второго июня отслужили молебен и поплыли. Захлопали, наполняясь ветром, паруса. Ладьи потянулись в открытое море.