Вы говорите, я брыкаю: Нет, не грешна моя нога. В врага я сзади не лягаю, Иду я прямо на врага И не брыкаю, а бодаю: На то мне Бог и дал рога.
«Брыкливость» автора, конечно, кое-где заметна во «Введении». Но единственную серьезную претензию Вяземскому можно предъявить, пожалуй, лишь по поводу краткости «Автобиографического введения». Князь тратил куда больше сил и времени на написание писем сотням адресатов, на переделку для печати старых записных книжек и вполне мог, кажется, дать волю «старческой болтливости»,..
Но нет. «Стихи еще могу кое-как импровизировать в прогулках моих, под прихотью минуты и воображения: не смею сказать вдохновения, — объяснял он в 1875-м. — На прозу я гораздо туже. Проза требует совершенно здорового духа и здорового тела, спокойствия, усидчивости, равновесия. Относительно собственно до меня, проза нуждается в ночах без хлорала, во днях затишья нервов, во днях бодрости и внутренней потребности, так сказать, жажды чернил и труда. А этого часто у меня нет. Часто мне не только не пишется, но и противно то, что напишется».
Что до стихов, то они у Вяземского 70-х были уже далеко не так разнообразны в жанровом отношении, как десятилетие назад. Он продолжал вспоминать ушедших друзей («Поминки» — о Жуковском и Виельгорском, «Памяти М.П. Погодина»), обращался к знакомым дамам («Графине Александре Андреевне Олсуфьевой», «Еще одно последнее сказанье» — А.Д. Баратынской, «Современная легенда» — экс-императрице Франции Евгении, с которой князь познакомился на отдыхе в Фридрихсхафене), сочинял пейзажные стихи («Лес», «Осень 1874 года (Гомбург. Октябрь)») и эпиграммы. Но тема «загадочной сказки», сопровождавшая его неотступно еще со времен памятной остафьевской холеры, теперь властно выступила на первый план. Разными словами и разными размерами Вяземский говорил об одном и том же; жизнь не удалась; родился он и рано и поздно, талант вроде бы не зарыт в землю, но и не пущен в ход; ум по-прежнему бодр, но нет уже воли к жизни; старое давно известно, а новому не бывать… И вдруг на этом скорбном фоне — неожиданное признание: «Еще люблю подчас жизнь старую свою / С ее ущербами и грустным поворотом»; или почти прежняя, хорошо знакомая злая ирония над самим собой, над своими страхами и недугами: «Худо, худо, Петр Андреич / В vor der Hoehe было вам…» Именно этим стихам Вяземского, переполненным болью, горечью и разочарованием, суждено было стать самыми искренними и трогательными за всю его поэтическую карьеру. «Лукавый рок его обчел,.»., «Игрок задорный, рок насмешливый и злобный…», «Нет, нет, я не хочу, и вовсе мне не льстит…», «Привычка», «В воспоминаниях ищу я вдохновенья…», «Бессознательность», «Куда девались вы с своим закатом ясным…», «Жизнь наша в старости — изношенный халат…» — сочиненные во время бессонных ночей в компании с хлоралом, на дорожках осеннего гомбургского парка, они стали золотым фондом поэта. Эти стихи наиболее близки современным читателям — небольшие по объему, умышленно небрежные, но трогательные и естественные. «Тяжелый, влачащийся по земле» стих Вяземского здесь приобретает прозрачность, иногда его даже можно назвать изящным. Во всяком случае, стоило князю заговорить о себе — и из его поэзии мгновенно ушел рассудочный холод, сковывавший большую часть его поздней лирики.
Пожалуй, самым сильным достижением Вяземского этих лет стал цикл «Хандра с проблесками», написанный во время очередного обострения бессонниц. Рядом с жалобами «страдающей тени» («Пью по ночам хлорал запоем…», «И жизнь, и жизни все явленья…», «Чувств одичалых и суровых…», «Я — прозябаемого царства…») и раздраженной «Загадкой» в нем — несколько «проблесков»: безыскусно-задумчивое «Уж падают желтые листья…» (вариация на тему карамзинской «Осени» 1789 года), проникнутое смирением «Вхожу с надеждою и трепетом в Твой храм…», светлое «Жизнь коротка: но в ней не все же скоротечно…» и великолепный «Цветок», аллюзия на одноименные стихи Жуковского и Пушкина.