— Спасибо, братцы!
— Тебе спасибо, ваше благородие! Мы тобой много довольны. Ты до нас приклоняешься, до наших нуждишек. Ты усерден к нам!
Когда стемнело и загорелись яркие предвесенние звезды, в отдельных кучках у костров, в землянках, ямах, избах завязались разговоры. Может быть, в сотне мест говорили все про одно и то же. Говорили шепотом, с оглядкой, с опасением, чтоб не подслушал какой-нибудь высмотрень, а то ведь не долго и на релях закачаться.
— Оно, конешно, дело не наше, дело государево, — кряхтел пожилой крестьянин, переобуваясь у костра. — А все-таки… этово-тово… нескладица, мол, получилась, несусветица… От живой жены… Двоеженство это, не по-божески… Мужик, к примеру, и то не допустит этакого срама, а ведь он, мотри, реченный царь.
— Да царь ли? — без опаски выкрикнул курносый парень Андрейка, сын этого крестьянина.
— Нишкни! — прошипел батька.
В другой кучке, в версте от слободы, илецкие казаки, караулившие дорогу, толковали:
— Мысленное ли дело, чтобы на простой казачьей девке царь обженился…
— Ведь цари-то, — сказал хорунжий Ополовня, — берут за себя из других государств, на королевах, на царских дочках женятся.
— То ца-а-ари, — почесывая затылок и ухмыляясь в бороду, тянет степенный казак с толстыми обмороженными щеками. — А мы сидим вот под Оренбургом который месяц… Ни Оренбурга, ни Яицкий городок полонить не можем.
В бане, где приютились трое старых солдат и двое работных людей Шимского завода, горит в глиняном черепке жировушка. Люди доедают коровью требуху, допивают остатки винца, но не пьяны. Да и многие, захмелевшие с полден головы, будучи взбудоражены небывалым известием, скоро протрезвели.
— Ладно, барабаны-палки, — продолжая разговор, шамкал старый солдат.
— Допустим, что царь волен и не по поступкам поступать, — какую захочет, такую и возьмет, барабаны-палки!.. А все-таки, братцы, куда ни поверни, у него, у батюшки, супруга есть — государыня Екатерина Алексеевна. Ведь она, чуете, жива-здорова. Вот какая штука, барабаны-палки! — он насупил брови, зажег от жировушки лучинку, принялся раскуривать трубку. — А вторым делом, кабудь не ко времени свадьбу-то играть… Войной надобно к Москве идтить да к Питеру, барабаны-палки, а не женихаться… Зазря только деньки уходят, вот ты что говори…
— Во-во-во! — ввязался другой солдат. — Нам горазд наскучило на одном месте-то толочься. Надобно либо крепость забирать, либо плюнуть на Оренбург-то, да в Расею подаваться, вот чего… А ежели батюшка свадьбу справил, так и само хорошо!.. Не в свадьбе дело…
— А все ж таки, сдается, не прямой он царь, а подставной, — хрипит низким голосом третий солдат и достает из кармана еще полштофа водки. — Тот куст, да не та ягода!
— Ну, это ты, служба, обожди молоть! — тенористо восклицает черный, как жук, заводской работный человек. — Прямой ли, подставной ли — не нашего ума дело. Уж мы на готовенькое с тобой пришли. А раз народ почитает его за царя — значит, царь!
Почти каждая яма, почти каждый куст в степи повторяли одно и то же.
Камень-невидимка, прилетевший из Яицкого городка в оренбургское людское озеро, разогнал широкую волну, и кой-кто в этой волне захлебнулся.
Военная коллегия была хорошо осведомлена о начавшемся — отнюдь не во всей, а лишь в неустойчивой части армии — глухом брожении. Наиболее толковые из приближенных Пугачёва прекрасно понимали, что тут дело не в одной свадьбе, что известие о женитьбе государя могло быть лишь причиной разговоров, а что корни брожения лежат, видимо, в военных неудачах последнего времени. Да и на самом деле: дважды брали Яицкий городок, два подкопа вели и не одолели; почти полгода армия сидит под Оренбургом, крепости взять не может… А былые Пугачёвские победы, как то: поражение генерала Кара, пленение полковника Чернышева, неудачные вылазки Рейнсдорпа — все эти славные дела народом позабыты. А время-то идёт… Эдак до той поры на одном месте досидёться можно, что царицыны генералы окружат вольную армию, и тогда, батюшка пресветлый царь, прости-прощай барская земелька да вольность мужицкая… Так народ и думал. Народ ждал больших и скорых дел, ждал похода вглубь России, а тут вот… свадьба!
Так или иначе, начавшееся брожение довелось Военной коллегии, кроме словесных наставлений, пресекать мерами жестокими; двадцать человек из зачинщиков было выдрано, трое повешено. Но среди очень немногих Пугачёвцев все же остались недовольные «батюшкой» и главным образом начальствующей верхушкой. Были такие недовольные и среди приближенных Емельяна Иваныча.
Например, краснощекий Тимоха Мясников, немало потрудившийся при самом зарождении Пугачёвского восстания. Как-то зазвал он к себе на квартиру приятеля своего Максима Горшкова. Угощались вином и пивом, охмелели.
Мясников гораздо сделался пьян, начал бранить Овчинникова.
— Смотри, пожалуй, — говорил Тимоха, — допрежь этого Овчинникова и черт не знал, а ныне в какую большую милость вошел к государю! И сделался над нами командиром, так что и слова не дает нам, хромой черт, вымолвить и ни во что нас не почитает. Да ведь государя-то мы нашли! — бия себя в грудь, кричал тонким голосом Тимоха. — Мы его, батюшку, возвели! А в те поры этаких Овчинниковых-то и в глазах не было. А ныне государь-то изволит жаловать больше его и других, подобных ему, не знаю за что. А нас оставляет.
Пугачёв тайком приказал Падурову написать письмо государыне Устинье.
И как только письмо было готово, Падуров пришел во дворец. Оба они с Пугачёвым затворились в горенке-боковушке, Падуров огласил письмо.
— Складно. Только шибко кудреватисто, — сказал Пугачёв. — Давай-ка вместях варачкать, ты да я.
И вот государево письмо готово:
«Всеавгустейшей, державнейшей великой государыне, императрице Устинье Петровне, любезнейшей супруге моей радоваться желаю на несчетные лета! О здешнем состоянии, ни о чем другом сведению вашему донести не нахожу: по сие течение со всею армией все благополучно, напротиву того я от вас всегда известного получения ежедневно слышать и видёть писанием желаю. При сем послано от двора моего с подателем сего, казаком Кузьмою Фофановым, семь сундуков за замками и за собственными своими печатями, которые, по получении вам, что в них есть, не отмыкать до моего императорского величества прибытия… Сверх того, что послано съестных припасов, тому при сем прилагается полный реестр. Впрочем, донеся вам, любезная моя императрица, остаюся я, великий Государь».
— Извольте подписать, — предложил Падуров.
— Нет, полковник, — просматривая письмо, ответил Пугачёв. — Пока не воссяду на прародительский престол, руку свою оказывать опасаюсь: ведь где рука, там и голова. Отправь лескрин без подпису…
Они спустились в нижний этаж, в подызбицу, где жил Кузьма Фофанов.
Пугачёв открыл сундуки, велел Фофанову перебрать вещи, а Падурову составить в двух экземплярах опись отправляемого богатства. В первом сундуке были материи кусками и 25 серебряных чарок; во втором — мужские бешметы и казачьи уборы с позументами; в третьем — восемь шуб мужских и женских; в четвертом — меха лисьи и беличьи; в остальных трех сундуках — серебряные стаканы, чарки, подносы, подсвечники, кумачи, китайки, белье, домашняя рухлядь. В кладовой на шесте висели шубы, одежда мужская и женская.