мне впредь обращаться с братом с той неподобающей вольностью, к какой я привык. Когда он вышел прочь, с минуту мы стояли в полном молчании и недоумении. Наконец я поднял взгляд на брата и увидел, что глаза его полны слез… – Тут из глаз халифа хлынули слезы, но Бен Хафи, казалось, не заметил его волнения и продолжал: – Я бросился к нему на грудь и воскликнул: «Будь моим господином, моим суровым, моим глубокочтимым, моим грозным господином – таким же строгим и таким же грозным, каким кажется нам отец! Но все же люби меня в сердце своем, брат мой! Я прошу единственно о том, чтобы в тайне своего сердца ты по-прежнему любил меня!»
– Ты мой брат, – ответил он, крепко прижимая меня к груди. – Как могу я быть твоим господином? Мы с тобой братья – и ничем иным друг для друга никогда не станем!
Назавтра он с первыми лучами солнца пришел ко мне в опочивальню. Он взял мою руку, натер запястье особой мазью и приложил к нему печатку со своим именем. А мазь имела такое свойство, что буквы потом не сотрешь никакими силами. Затем брат заставил меня таким же образом отпечатать мое имя у него на запястье.
– Теперь, – сказал он, – если когда-нибудь между нами возникнет хоть малейшее подозрение, если когда-нибудь в моем обращении с тобой появится хоть слабейший намек на недовольство, без страха подойди ко мне и покажи это клеймо. Я вспомню, при каких обстоятельствах оно было поставлено; я изгоню из сердца всякое недоверие, всякое недовольство; и – клянусь Аллахом! – я мгновенно забуду причину нашего разлада, будь она серьезна или ничтожна, а помнить буду только о том, что ты мой брат и мой друг.
В скором времени нас разлучили, и дальнейшее наше образование велось по разным планам. Наставники брата были совсем иного рода, чем мои. Они ставили своей целью воспитать из него государя, а воспитывать человека не считали нужным – единственно лишь старались прочно внедрить в сознание своего ученика главное и самое важное правило: чувства второго всегда должны подчиняться правам и обязанностям первого.
Мой отец умер, мой брат взошел на престол, и теперь…
Нет, я не осуждаю обманутого, введенного в заблуждение брата. Но осуждаю себя за то, что, располагая письмами своих врагов, содержащими неопровержимые доказательства моей любви и преданности, я под влиянием оскорбленной гордости и уязвленной дружбы пренебрег всякими объяснениями. Эти слезы льются из моих глаз не потому, что ныне я скитаюсь по свету бездомным нищим, но потому, что мое отсутствие оставило брата одиноким и беззащитным во власти подлых совратителей. Зачем я не воззвал к его братским чувствам? Зачем не доверился его великодушному сердцу? Даже если бы он не внял моим убеждениям, даже если бы он предал меня смерти за мнимую измену, моя попытка оправдаться стоила бы мне только жизни, но мое молчание и подозрительное бегство, несомненно, стоили моему брату его невинной души. Считая меня лжецом, он никогда теперь не поверит ни в чью верность; считая мою добродетель притворством, он всех теперь будет считать лицемерами. Я оставил брата в окружении людей, жаждущих воспользоваться его великодушной натурой, подчинить ее своим интересам и честолюбивым устремлениям. Его властью будут злоупотреблять, его народ будет страдать, а сам он будет несчастен на своем золотом троне, ибо я твердо знаю: без меня он не может быть счастлив в сердце своем.
Внезапно глухой Мегнун вспрыгнул на ноги и с большим волнением воскликнул:
– Бен Хафи! Не иначе ты ведешь речь о славном принце Абдалле: ничто другое не могло столь сильно подействовать на моего повелителя!
– О да!.. Да!.. – с трудом произнес халиф. – Тот бедный одинокий незнакомец… был Абдалла! Мой брат!
Он уронил голову на плечо Мегнуна и громко разрыдался.
– Амурат! – раздался чуть погодя мягкий голос, чей хорошо знакомый благозвучный тон проник в самое сердце халифа. С изумленным возгласом он вскочил с дивана и распростер объятия.
Бен Хафи уже скинул верхнее одеяние, седая борода и морщины исчезли, и розы юности воссияли на улыбающемся лице. Теперь он был в том самом платье, в каком халиф видел своего брата перед его бегством из Багдада. Он обнажил правое запястье и указал на некие знаки, там запечатленные.
– Абдалла! – вскричал халиф и бросился к нему на грудь. – Друг мой! Брат мой! Ты снова со мной, мое счастье, моя сила, мой разум, моя добродетель!
– Скажи лучше, сможешь ли ты простить меня за мой отказ от всяких объяснений, – отвечал принц. – Мне следовало настоять на встрече с тобой. Следовало показать тебе это священное клеймо, эти буквы, нанесенные рукой братской любви…
– Нет-нет, брат мой! – перебил халиф, целуя и омывая покаянными слезами клеймо на запястье брата. – Скрывшись бегством, ты поступил разумно и правильно. Явись ты тогда мне на глаза… я был обманут… введен в заблуждение… но впоследствии я раскрыл вероломный заговор против тебя, хотя так и не узнал, кто именно за ним стоит.
– Мне имена преступников хорошо известны, – ответил Абдалла. – Музаффер убедится, что данное письмо неопровержимо доказывает их вину.
С этими словами он вручил ошеломленному визирю некую бумагу. Прочитав лишь первые несколько строк, Музаффер повалился к ногам принца и пролепетал: «Смилуйся!..» Глаза халифа загорелись лютым гневом и местью, но Абдалла замолвил слово за своего поверженного врага. Визирю было позволено сохранить жизнь и скромную часть своих богатств, но приказано под страхом смерти в сорок восемь часов покинуть владения халифа. Затем Амурат вновь обратился к брату и мягко укорил за то, что он так долго не давал знать о своем близком присутствии.
– Неблагоприятные отзывы о тебе, доходившие до моего слуха, – сказал Абдалла, – и бедствия народа, которые я видел, путешествуя по твоим владениям, укрепили меня в подозрении, что нрав твой полностью переменился, а потому я счел неразумным представать перед тобой, не выяснив прежде твой истинный характер. Однако вскоре я убедился, что жестокий тиран здесь не халиф, а визирь, под чьим гнетом стенает вся Аравия, и что брат мой остается все тем же благожелательным, великодушным человеком, которого я с самого детства любил всем сердцем.
– Но твой голос… такой мягкий, такой проникновенный… Как я мог не узнать его сладкозвучную мелодичность?
– Тебя ввела в заблуждение тонкая серебряная пластина, помещенная на мой язык и совершенно изменившая тон моего голоса.
– А твой друг Аморассан? Увы! Боюсь, и он тоже не более чем обман! Лишь одно, Абдалла, я отказываюсь считать вымыслом! Ах, не лишай меня