Ознакомительная версия. Доступно 22 страниц из 110
Я не могу разделить мнение, основными творцами которого являются авторы христианского толка. С того момента, как я приступил к исследованию римской цивилизации, мне казалось необъяснимым, каким образом народ, столь предрасположенный к чистоте и честности, мог внезапно подпасть под влияние какой-то необычайной и таинственной силы и превратиться в нечто совершенно иное – в грубое, аморальное и жестокое общество. Напротив, мне становилось все яснее, что нация, развитие которой идет от грубой и примитивной чувственности к бесспорным признакам садистских наклонностей, всегда должна была обладать по крайней мере теми чертами, которые свидетельствовали бы о такой предрасположенности. Можно возразить, что римляне, получавшие удовольствие от садизма, были совершенно иным народом: что в нем не осталось и следов тех простых и честных земледельцев, которые одолели армию Ганнибала, так как многочисленные последующие войны практически уничтожили старое римское племя. Так или иначе, именно правящие классы сами положили начало вышеупомянутым отвратительным забавам, и в эпоху империи мы встречаем много блестящих имен (вспомним лишь про представителей нескольких императорских семей), ответственных за эту деградацию.
Но факты не таковы, какими их доселе представляли. Даже в древние времена с их якобы незамутненной чистотой у римлян проявлялись многочисленные черты, которые, будучи обращенными в другую сторону, привели бы к тем же самым садистским наклонностям, которые порождают у нас – вследствие наших представлений – чувство ужаса и удивления. Основа характера римлян всегда была одна и та же. В ней ничего не изменилось, за исключением сферы применения, пределов, в которых она нашла свое выражение. Далее мы рассмотрим, в чем конкретно она проявлялась. Итак, мой вывод – жестокость и зверство были исконными характеристиками римлян, а не поздними заимствованиями, чужеродными для первоначально «неиспорченного» народа.
В моих исследованиях полезным руководством служила книга венского психоаналитика Штекеля «Садизм и мазохизм». Согласно этой книге, «жестокость является выражением ненависти и властолюбия». Иными словами, жестокость часто выступает зримым практическим воплощением властолюбия. Но вряд ли можно найти более чистое воплощение властолюбия, чем Рим, и самые лучшие римляне иначе и не представляли себе свое государство. Достаточно одного примера. Вспомним процитированную в начале книги строку из «Энеиды», сочиненной величайшим римским поэтом Вергилием: пусть другие народы, говорит он, занимаются искусством и науками, но
Tu regere imperio populos, Romane, memento…[29]
Самые прославленные и знаменитые римляне – к какой бы партии они ни принадлежали – всегда действовали в соответствии с этим идеалом. Они неизменно считали себя хозяевами мира по божественному праву. Можно ли найти более очевидное воплощение властолюбия? Мы увидим в ходе нашего исследования, что римский народ, который в самые древние времена видел свое предназначение в завоевании мира, никогда не отказывался ни от одного инструмента власти (каким бы жестоким он ни был) для достижения этой цели. И нам станет ясно, что вся социальная жизнь римлян, их отношение к образованию детей, к женщинам и рабам, к наказанию преступников, целиком определяется единственным побуждением – властолюбием. Следовательно, если верно (как утверждает Штекель), что властолюбие часто находит выражение в жестокости, не нужно удивляться, когда мы находим у римлян ранних времен много тех черт, которые в более позднее время, обратившись на иные цели, наполняют нас ужасом.
Ницше описывает подъем древней аристократии, и это описание вполне применимо к росту Римского государства. Отрывок из его труда «По ту сторону добра и зла» (афоризм 262) гласит: «Посмотрим же теперь на какое-нибудь аристократическое общество… мы увидим там живущих вместе и предоставленных собственным силам людей, которые стремятся отстаивать свой вид главным образом потому, что они должны отстаивать себя или подвергнуться страшной опасности быть истребленными. Тут нет тех благоприятных условий, того изобилия, той защиты, которые благоприятствуют варьированию типа; тут вид необходим себе как вид, как нечто такое, что именно благодаря своей твердости, однообразию, простоте формы вообще может отстаивать себя и упрочить свое существование при постоянной борьбе с соседями, или с восставшими, или угрожающими восстанием угнетенными. Разностороннейший опыт учит его, каким своим свойствам он главным образом обязан тем, что еще существует и постоянно одерживает верх, наперекор всем богам и людям, – эти свойства он называет добродетелями и только их и культивирует. Он делает это с суровостью, он даже хочет суровости; всякая аристократическая мораль отличается нетерпимостью, в воспитании ли юношества, в главенстве ли над женщиной, в семейных ли нравах, в отношениях ли между старыми и молодыми, в карающих ли законах (обращенных только на отщепенцев): она даже саму нетерпимость причисляет к числу добродетелей под именем «справедливость». Таким образом, на много поколений вперед прочно устанавливается тип с немногими, но сильными чертами, устанавливается вид людей строгих, воинственных, мудро-молчаливых, живущих сплоченным и замкнутым кругом (и в силу этого обладающих утонченным пониманием всех чар и nuances общества); постоянная борьба со всегда одинаковыми неблагоприятными условиями, как сказано, является причиной того, что тип становится устойчивым и твердым»[30].
Поскольку эти объяснения Ницше относятся к подъему Римского государства, его последующие замечания сильно помогают нам понять дальнейшее развитие, так называемую «деградацию» этого народа в последующие эпохи. Ницше продолжает: «Но наконец наступают-таки благоприятные обстоятельства, огромное напряжение ослабевает; быть может, уже среди соседей нет более врагов, и средства к жизни, даже к наслаждению жизнью, проявляются в избытке. Одним разом разрываются узы и исчезает гнет старой культивации: она перестает уже быть необходимым условием существования – если бы она хотела продолжить свое существование, то могла бы проявляться только в форме роскоши, архаизирующего вкуса. Вариации, в форме ли отклонения (в нечто высшее, более тонкое, более редкое) или вырождения и чудовищности, вдруг появляются на сцене в великом множестве и в полном великолепии; индивид отваживается стоять особняком и возноситься над общим уровнем. На этих поворотных пунктах истории чередуются и часто сплетаются друг с другом – великолепное, многообразное, первобытно-мощное произрастание и стремление ввысь, что-то вроде тропического темпа в состоянии растительного царства, и чудовищная гибель и самоуничтожение благодаря свирепствующим друг против друга, как бы взрывающимся эгоизмам, которые борются за «солнце и свет» и уже не знают никаких границ, никакого удержу, никакой пощады, к чему могла бы обязывать их прежняя мораль. Ведь сама эта мораль и способствовала столь чудовищному накоплению сил, ведь сама она и натянула столь угрожающе тетиву лука: теперь она «отжила» свой век, теперь она становится отжившей».
Примерно так же мне представляется римский садизм. Неустанное стремление к власти было неотъемлемой чертой римского характера, и в ходе борьбы с другими народами римляне не отказывались ни от одного шага, казавшегося хоть в малейшей степени необходимым для завоевания господства – необходимым и, так сказать, «хорошим» с точки зрения превращения Рима в мировую империю. Позже, когда это властолюбие лишилось какой-либо цели, оно было вынуждено обратиться на самое себя или на порабощенных подданных; иначе же оно бесцельно растрачивалось в непрерывно усиливавших свой накал цирковых зрелищах с поединками людей и зверей. Если бы римляне по своей природе, как греки, были способны оценить высшие достижения цивилизации, они бы, как можно предположить, нашли бы другие возможности для утоления и сублимации своего властолюбия – например, создавая великие произведения искусства или строя социально совершенное государство. Но поскольку такие возможности у них отсутствовали, они создали римское законодательство, эту утонченно-очищенную кодификацию их властолюбия; людские массы, однако, не могли придумать для себя ничего, кроме зверских развлечений. Поэтому не случайно, что дикие садистские оргии, в которые превратились цирковые игры, достигли наивысшего пика в позднем Риме. Именно тогда римское властолюбие лишилось своей первоначальной цели – покорения мира и охраны своей власти от непрерывных нападений внешних врагов. С эпохой принципата началось и царствование «вечного мира», оказавшееся более-менее долговечным.
Ознакомительная версия. Доступно 22 страниц из 110