…И для Ксанфия наступили счастливые денечки: в Пасху, в светлый и радостный праздник торжества жизни над смертью, брат Евлампий вынес его на улицу, посадил под окно.
Бледный, худой, с впавшими щеками, Ксанфий с наслаждением втягивал свежий воздух, наполненный запахами оттаявшей земли, радовался яркому солнцу. На лице его застыла улыбка: открыл Ксанфий рот и, оглядывая мир пасхальный, забыл его закрыть.
Но вот он задрал голову так, что небо, синее-синее, оказалось совсем рядом, легло на глаза, навалилось всей своей безмерной синью.
Опустил Ксанфий глаза в землю, потер их рукой и стал наблюдать за двумя козлухами, что у изгороди глодали кору вербы. Вот одна коза другой козе не понравилась, куст подружки не поделили. Отскочили в сторону и принялись биться рогами-головами. Дурехи! А бились-то со знанием дела: обе, как по команде, на задние ноги приподнимались и лоб в лоб ударялись.
Побились-поколотились и опять разошлись куст глодать. Одна гложет. И другая гложет. Ксанфий наблюдает.
Он любил коз. Особенно любо было ему, как аккуратные козьи мордочки едят, губами перебирают. Часами бы глядел.
Но вот, дурехи, опять биться излаживаются. Поднялись – и лоб в лоб. Только рога звенят…
ХLV
– Ну вот, слава Богу, и ты на улицу выехал. – К Ксанфию привернул Ленька Котко, живший через два дома от Евлахи. – Христос воскрес! – Ленька присел на завалинку.
– Воистину воскрес! – перекрестился набожный Ксанфий, не взглянув на Леньку.
Тот тяжело вздохнул:
– Вот тебе, брат, и праздничек! Муторно на душе. Чуял ли, в Покрове-то… – Леньке, видно, не терпелось пошуметь о своем, сердечном, и подбирался он к Ксанфию, нащупывал: может ли Ксанфий поддержать разговор душевный?
– Да, чуял… – отвечал тот, и смотрел он сейчас не на коз, а вдаль, туда, где у высоких качель под кедром собралась густая толпа молодежи. Сюда долетали смех и крик.
Копры качель глухо поскрипывали. Два парня за веревки, привязанные с боков, качели раскачивали. На них сидел Афоня Осипов с дочерью Васьки, недоростком Нинкой. Чем выше качели поднимались, тем страшнее было – у Нинки дух захватывало!
– Моя-то в прошлое воскресенье пришла из Покрова, – продолжал Ленька, – вербу за иконы засунула и молится – не попускается. Обрядилась – и опять в угол, под иконы. Потом где-то отошла, поуспокоилась да и говорит: «Знамение страшное! В день Входа Господня в Иерусалим нас, грешных, в храм не пустили…»
Кто-то из молодежи подал качающимся подаровку – уледь, да, видно, неловко.
Сразу несколько голосов кричали:
– Подавай как следует! Куда бросаешь? Лапоть возьми – летит дальше!
Нинка протестовала:
– Не надо лапоть, пинать болько! А Ленька не умолкал:
– Всю неделю моя баба как чумная ходила. А вчерась надумалась да опять в Покрово поползла…
– Наши бабы тоже ходили, – отозвался Ксанфий.
– Ходили! А в храм-от и не попали. Батюшка дома пасхальные яйца освящал…
– О-о-о! – неслось от качель. Это Афоня ловко подцепил подаровку, полетела она высоко, далеко! Парни бросились за ней. Толкаются. Лбами стукаются. Кто-то ухватил – побежал снова качающимся подавать.
– А этим хоть бы что! – не мог успокоиться Ленька. – До Портомоя готовы уледь запнуть. А у меня на нутре чего-то нехорошее копошится…
– Да ты, Леня, всегда такой, копошащийся да пужливый, – незлобно говорил Ксанфий, и на него, как на Божьего человека, Ленька не обижался. – Мужики вон, сказывают, в Масленицу с покровцами схлестнулись; все дерутся, а ты в ноги падаешь да за яйца мужиков хватаешься, прости Господи…
– А уж хвачу – так и жись прощай! Ксанфий вздохнул да перекрестился.
Уледь опять высоко взлетел в синее небо. Поймал его Ванька Гомзяков, братец Полин. И к девкам побежал, что в стороне стояли да похохатывали, глядя, как парни за подаровку сражаются.
Подошел, значит, Ваня к девкам и Любу Шенину позвал качаться. Ленька аж рот открыл: выросла Любка его, парням уж головы мутит!
Ксанфий захохотал:
– Уведет он у тебя работницу!
– Да с Михаилом не грех и породниться.
А Люба улыбается, цветет, к качелям с Ванькой подходит. Вот уселась, подобрав подол. И ухажер рядышком пристроился.