Господин Скороходов попытался исподволь дооторвать то, что волочилось. Но ничего не вышло. Так он и гулял по бульвару в растерянности и неокончательности своего положения.
К счастью, пробегавшие мальчишки наступили на волочившуюся амбицию, Скороходов пошел дальше, а она благополучно осталась.
Теперь ходить туда-сюда стало приятнее. Скороходов ощутил легкость, душевный подъем и страсть к прекрасному. Захотелось выпить.
Столь воодушевленный, он не сразу заметил, как опять оказался на том же месте. Бродячая собака уныло рвала на куски ошметки человеческого достоинства. Уже изрядно пыльные и потерявшие всякую привлекательность.
– Жри, сука, – сказал Скороходов.
– Что упало – то пропало, – ответила не то собака, не то кто-то другой.
Бульвар стал неуютен.
Скороходов свернул в переулок, оказавшийся глухим тупиком. Пройти его насквозь оказалось невозможно. Темнело и холодало. Вернуться назад Скороходов не решился.
Засветилось несколько окон. Зажглась вывеска «Трактир». Стала заметна луна в узком обрывке неба.
Высокий человек в начищенных ботинках постоял на остывающей земле, обхватил себя за плечи и, зажмурив глаза от слепящего света луны, трактирной вывески и чужих окон, отчаянно закричал.
Недостоин
– Любви вашей, Клавдия Агаповна, я вовсе недостоин. Вижу это со всей отчетливостью.
– Иван Ильич, вы, конечно, мне нисколько не симпатичны, а когда поворачиваетесь боком – даже противны, но, душа моя, вам нельзя глядеть на себя в таком жалком свете.
– Отсутствие ваших чувств, Клавдия Агаповна, повергает меня в пучину безысходности. И справедливо – ибо что я? Вошь, летящая на свет.
– Но, Иван Ильич, вши не летают. Они ползают, и препротивно.
– Вы очаровательны, как ангел, и столь же умны, и осведомлены обо всем. Как точно, Клавдия Агаповна, вы указали мое место – я вошь, ползущая на свет.
– Прекратите, не желаю слушать про вшей. Что вы там начинали говорить о любви?
– Недостоин.
– Этого мало. Продолжайте.
– Решительно недостоин любви вашей, Клавдия Агаповна. Вижу это со всей отчетливостью.
– Иван Ильич, вы так говорите, словно в самом деле меня любите, а сами никогда в чувствах и не изъяснялись. Уж не хотите ли вы этими вашими насекомыми объясниться мне в чем-то исключительном?
– Что-то в этом роде, только совсем другое. Но я не пророню более ни слова.
– Вот как? Зачем же вы затеяли этот разговор?
– Хотел снисходительно просить, то есть нет, не так… хотел просить о снисхождении предложить вам свою руку и прилагающееся к ней сердце. Но вижу со всей отчетливостью…
– Иван Ильич! Зачем же вам моя рука, то есть нет, зачем мне ваша рука, не знаю уже как правильно, вы меня спутали, что толку от рук и ног, когда вы не желаете изъясняться в любви?
– Я не «не желаю»?! Но я вижу со всей отчетливостью…
– Прекратите! Прекратите видеть эту вашу отчетливость. Изъясняйтесь в любви, я разрешаю.
– Клавдия Агаповна, если бы вошь могла летать…
– Иван Ильич, нет ли у вас более возвышенных метафор? От ваших сравнений и в самом деле вши заведутся.
– Более возвышенных – недостоин.
– Душа моя, всмотритесь же в себя получше. Вы не так отвратительны, как это видится всякому при взгляде на вас.
– Вы находите?
– Нахожу, душа моя, нахожу. Взять хотя бы ваш лоб – не сократовский, прямо скажем, лоб, но и в нем есть свои интригующие изгибы.
– Это я ударился фонарным столбом. Как раз об лоб. Изрядно так ударился, с помутнениями.
– Сознание не теряли?
– Господь миловал, Клавдия Агаповна.
– Вот видите – у вас крепкая голова, это редкое достоинство в наше время. И чем не повод для женских чувств? А профиль – душа моя, покажите профиль.
– Но вы же сами давеча соблаговолили выговаривать, что сбоку – противно.
– Ничего такого я не выговаривала. Наоборот – соблаговолила заметить, что очень раритетный профиль. Нечто древнее в нем провисает. Антикварное. Пожалуй, даже археологическое, если приглядеться. Не пойму только что, но провисает.
– Не могу знать, Клавдия Агаповна, не имею гибкости увидеть свое лицо сбоку.
– Кто умножает познания – умножает скорбь, Иван Ильич. Вы счастливый человек, и не хотите делиться своим счастьем с другими.
– Это вы премудро заметили. Мне до вашей мудрости не взобраться, хоть бы и табуретку подставляй. Все равно, как вше не возвыситься до летящей мухи.
– Опять вы за свое?! Я требую, чтобы вы возвысились. Я настаиваю.
– Клавдия Агаповна, нет в нашем мире большего удовольствия, чем махать крылышками рядом с вашими возвышенностями, но недостоин я даже ползать по ним.
– Я не требую – я прошу вас, Иван Ильич, возвысьтесь и махайте, или машите – запамятовала, как правильно.
– Нет силы, способной поднять меня с колен, когда вижу все ваши достоинства со всей отчетливостью.
– Вот – вы уже и начали изъясняться, а делали вид, что не умеете. Продолжайте.
– Рожденный ползать – ползет.
– Несносный вы человек. Душа моя, вообразите себя хотя бы молью, я видела – моль вполне может летать.
– От близости вашей, Клавдия Агаповна, сгорают мои тщедушные крылья.
– Да что ж вы немощный такой? Черт с вами! Я сама спущусь до вас. Подайте мне руку.
– Не смею ослушаться.
– Так-то лучше. Держите?
– Держусь.
– А теперь – ведите!
– Куда, Клавдия Агаповна?
– К алтарю, душа моя, к алтарю. Дорогу я вам покажу. Вы ведь, Иван Ильич, орел-мужчина – я вижу это со всей отчетливостью.
– Лечу, душа моя, лечу!
Кирпич
– Кошку – нельзя. Собаку – нельзя. Хомяка – нельзя. А кого можно?
– Никого.
– Почему?
– Потому. Не маленькая уже – соображать должна.
– Что соображать?
– То!
– Раньше было нельзя, потому что маленькая.
– Не делай из матери идиотку!
– Я и не делаю.
…
– Хотя бы лягушку?
– Нет.
– Червячка?
– Нельзя.
…
– Ну пожалуйста!
– Не беси меня!
…
Катя осторожно закрыла за собой дверь и спустилась во двор.