Термометр «Отшельника» показывал сорок три градуса. Они вкалывали как берсерки и все равно не поспевали. Солнце палило в окна, вода в раковинах распространяла едкую духоту. Литрами они заливали в себя чай, который Карола заваривала за стойкой и в большом коричневом керамическом чайнике относила в судомойню. Стоял этот чайник всегда за спиной у Эда, в нише кухонного лифта, раньше этот лифт, наверно, ездил вниз, в подвал, или наверх, на служебный этаж, а теперь служил просто полкой. Наливать в чашку было недосуг, и Эд пил прямо из носика. В спешке тепловатая жидкость стекала через край чайника ему на лицо, но это не имело особого значения, поскольку маек они не надевали, а сушильные полотенца на бедрах и без того давно насквозь промокли от воды и пота. Он был рабом-галерником. Чувствовал себя голым, член и тот мокрый, между ног чесалось.
После часа авральной работы Кавалло впервые начинал ржать. А заодно выделывал мелкие беспорядочные прыжки, как ребенок, который пытается изобразить галоп; при этом он слегка фыркал, пыхтел, тонкие усики подрагивали. Подобные выходки совершенно не вязались с обычным обликом Кавалло (с его замкнутостью). «Romacavalli! – вопил Рембо на весь «Отшельник» и подначивал: – Аvanti, avanti, dilettanti!»[7] Эд восхищался тем, как Рембо, широко раскинув руки, вихрем носился вокруг, точно на пуантах; одной рукой он задействовал кассу, сортировал счета, секунду-другую не двигался, что-то расшифровывая на одном из крошечных чеков, и в то же время (рукой, которая словно бы удлинялась) забирал со стойки большой поднос с пивом и лимонадом, плавно, будто обладая телескопической способностью, а вдобавок держал в поле зрения раздачу и неприметным жестом делал знак ковыляющему мимо Крису.
«Когда придешь ты, слава?»
В самый разгар аврала Рембо принимался сыпать цитатами фекально-порнографического содержания, которые резко контрастировали с его элегантной наружностью и, как полагал Эд, выражали какую-то безымянную ненависть, бездонное презрение ко всему в жизни и к самой жизни, но все же, думал Эд, не могли иметь этого в виду. Да и возбужденный, по сути, воинственный звук его голоса говорил о другом. Эд трактовал непристойности Рембо как выражение сложного синтеза философа и старшего официанта, каковой этот определенно самый начитанный член их команды изо дня в день демонстрировал со всем старанием и гордостью. Иногда Рембо вдруг переходил на французский, «mon plongeur, mon ami»[8], а пробегая по дороге в судомойню мимо двери Кромбаха, громко бранил его: «Chef du personnel – une catastrophe!»[9] После выступления на террасе директор оставался незрим.
Вкалывая и потея, Эд выдавливал из себя остатки мыслей и чувств. Урабатывался до твердой почвы полного изнеможения и в эти часы ощущал чистоту, отрешенность от себя самого и своей беды, был только судомоем, который кое-как держал позицию среди хаоса.
В первый раз Эд решил, что Крузо что-то объясняет, продолжает инструкции, которые надо тщательно мотать на ус. Его слух привык к гулкости судомойни, но тем не менее он понимал лишь отдельные, повторяющиеся слова – «человек» и «море».
– Что? – крикнул Эд в грохот аврала, может слишком резко, потому что руки Крузо мгновенно замерли, лишь вода плескала о стенки раковины.
– Мимо речных камышей мимо пологих лугов скользит каноэ к морю.
Наверно, это было что-то вроде магического заклинания, потому что вокруг мгновенно воцарилась тишина, даже радио на кухне умолкло. Крузо не поднимал головы, и Эд решил, что разговор, еще не начавшись, уже закончился. Он опустил руки в раковину, чтобы ухватить тарелку, когда вступил хор:
– Мимо речных камышей мимо пологих лугов скользит каноэ к морю. Под скользящей луною скользит каноэ к морю…
Эд чувствовал за спиной Рембо и Кавалло, поющих, запыхавшихся, тяжело нагруженных. Вытянув уставленные грязной посудой руки, они выглядели как статисты в абсурдной пьесе. Затем, у них за спиной, в сумраке, низким, чудесно певучим голосом вступила Карола:
– И так они следуют к морю каноэ человек и луна…
Крузо уже только шептал, но тем мощнее звучали басы, голоса кока Мике и Рольфа:
– Зачем скользят человек и луна вдвоем послушные к морю!
Не успел Эд осмыслить эту сцену, как тарелки официантов с грохотом обрушились к нему в раковину; Крис промчался мимо всех, проревел «Послушные к морю!» и заключил Крузо в объятия, а тот остался почти невозмутим, что, однако, не производило впечатления протеста или искусственности. Просто отвечало достоинству стиха, который они продекламировали сообща, по-видимому, что-то вроде гимна «Отшельника», «наше святое», как впоследствии не раз повторял Крузо.
Подобно сердцам-узлам или ржанию Кавалло, хор о человеке и море был неотъемлемой частью ритуала авральных часов и их безумия, был их кульминацией. В ближайшие минуты кок Мике орал из кухни «Finito!», конец заказов à la carte, на порционные блюда. Меню быстро убирали, у иных особенно разочарованных посетителей бледные копии приходилось буквально из рук выхватывать. Два-три блюда еще оставались в ассортименте, большей частью солянка, охотничий шницель и голубцы. Дежурные блюда объявлял Крис, весьма популярный у посетителей по причине грубоватых и вместе с тем обходительных манер. Лучший официант среди обслуги, сладким голосом говорил Рембо и вытягивал губы трубочкой; Рембо и Кавалло охотно посмеивались над Крисом, который год назад приехал на остров из Магдебурга, из прошлой жизни, где был электриком.
Два часа Крис, как дервиш, ковылял туда-сюда (на затылке вяло пружинящий коврик жирных, курчавых черных волос), потом выходил на улицу и, точно королевский герольд, замирал на ступеньках террасы. Ждал, когда наступит тишина и все взгляды устремятся на него. Тогда он кричал «Солянка!», а желающий отведать солянки быстро учился громко и отчетливо отвечать «Я!» и одновременно вставать, «чтобы я видел», как объяснял Крис, логично и вполне разумно. Сходным образом происходило и при разносе блюд. Когда Крис выбегал на террасу и кричал «Шницель!», часто на руках у него было шесть или семь тарелок, заказчики вскакивали и кричали в ответ «Я!», подчас не в меру громогласно в надежде, что их обслужат первыми. Иные и вовсе перегибали палку и кричали «Я, сэр!» или щелкали каблуками, после чего Крис, который одним-единственным плавным движением распределял по столам тарелку за тарелкой или миску за миской, рявкал в ответ что-то вроде «Двадцать отжиманий!» или «К прыжку с места на старт!», при этом он откидывал голову назад, а лицо выражало не то презрение, не то безумие, хотя все это, разумеется, была только игра.
Однако порой в отданиях чести сквозила серьезность, словно от Криса в самом деле исходила некая высшая сила или он пробуждал нечто такое, чему иные посетители не могли противостоять. Иные занимали позицию для отжиманий или разводили руки в стороны и прыжками распугивали птиц, которые в ближних кустах дожидались остатков еды. Некоторые посетители вообще не знали границ (как выражалась Эдова мать), отпуск явно не шел им на пользу, а может, здесь заключалась вся их несбывшаяся жизнь. Крис не обращал на это внимания. В конце толкучки он оставлял их на произвол судьбы. В 13.30 на кухне начинался перерыв, ровно в 14 часов дверь на террасу запирали.