Тогда я скажу…
Нет, я ничего не скажу, потому что он, как всегда, прав.
Консьержка провожает меня удивленным, неузнающим взглядом.
Брякнув ключами, возношусь в лифте на этаж. Только бы не встретиться с соседями!
Не встречаюсь.
Замок мягко защелкивается за спиной.
С удовольствием шлепаю босыми пятками по полу. Грязную, обгорелую одежду запихиваю в полиэтиленовый пакет. Оставшуюся в наличии розовую кроссовку — туда же.
Душ, клубы пара, мутное отражение в зеркале. Мягкое прикосновение махрового халата… Я почти счастлива, если не думать о том, что ждет меня через каких-нибудь пару часов — буря и натиск, гром и молния. Наказание за преступление. Раскаяние и слезы. Упреки и погромы. Отлучение и расстрелы. Казнь и похороны…
Но это будет потом. Еще не скоро, когда-нибудь попозже. Часа через два. А может, даже завтра. Вот если бы послезавтра! Или вообще через месяц. Или никогда!
Но если взглянуть правде в лицо — скорей всего, это случится с минуты на минуту, и мне не увильнуть от скандала.
Но пока главное — поесть. Сейчас поем и… Распахиваю холодильник. Засовываю в рот первое, что попадается под руку. С огромным бутербродом в руке отправляюсь в гардеробную.
Гардеробная — это отдельная комната, ключ от которой или торчит в замке, или болтается на крючке возле двери. Вдоль стены — вешалки с одеждой. Коробки с обувью громоздятся на полках. Здесь пыльно, душно, темно. Но уютно и тихо, как в щенячьем подбрюшье. Мой сынок Митя часто прятался здесь, когда был маленький. Зарывшись в зимние вещи, он становился невидимым и недосягаемым для мира. Вот бы и мне так — стать невидимой и недосягаемой!
Открываю шкаф с одеждой. Что бы надеть.
Пожалуй, вот этот свитер и…
Змеиный шелест ключа в замке. Отдаленные голоса.
Втянув голову в плечи, замираю возле вешалки. Сейчас такое начнется, сейчас он увидит меня и скажет…
Сообразив выключить свет, замираю среди одежды. Мне нужна маленькая отсрочка, чтобы собраться с духом. Пусть это случится минуты через три, не раньше. Или никогда. Лучше никогда…
Вдыхаю носом зимнюю горчащую пыль, затаившуюся в складках тяжелого драпа. Сижу тихо как мышь. По спине ползет струйка пота, щекочет между лопатками. Слушаю.
Шаги по комнате, тяжелые пульсирующие шаги. По их тягостной размеренности угадывается настроение Вадика — он в бешенстве? Нет, он просто недоволен. Когда Вадик в бешенстве, он ставит ступню на пятку и тапочки с привзвизгом шлепают по полу. Но сейчас он относительно спокоен, хотя, кажется, слегка огорчен.
Чем же он так огорчен? Дайте сообразить…
Ах да… Наверное, из-за меня.
Аккомпанементом к тяжелым шагам звучит легкое подшаркивание, дробный женский топоток.
Кто это? Свекруха — змеиное ухо? Дочка — капризная квочка? Сынок — любопытный носок?
Шарканье мимо гардеробной по коридору — еще сильнее вжимаюсь в зимний хлам. Господи, пусть меня никто не найдет, пусть…
— Покажи! — голос Милы.
Я спасена — при Миле он не станет меня пилить… Можно выходить.
Тянусь к двери, поворачиваю ручку…
— Вот, смотри, выдали в ЗАГСе.
— Свидетельство о смерти? Какое красивое… Что ж, теперь можно хоронить…
Кого, кого хоронить? Интересно, кто это умер?
И я вдруг догадываюсь — это Луиза Пална, моя свекровь. Ну конечно, пожилой человек, а тут такие переживания… Испорченный пикник, раздражение на невестку, сердечный приступ, под рукой не оказалось дежурной поллитровки валокордина.
Тишина, молчание.
— Так все удачно получилось. — Это говорит она. — Как подумаю, что на ее месте могла бы быть я…
— Да… — вторит он. — Не понимаю, и чего ее черт понес? И куда? Куда она ездила?.. Кстати, мама предлагает похоронить ее на семейном Пустяковском кладбище.
— Там места дорогие. Стоит ли стараться? — Это моя лучшая подруга. Мы дружим с первого класса, нет, со второго…
— А слесарь не проболтается?
— Он туп как пробка. Кстати, нужно подготовить вещи.
— Зачем?
— Кажется, так принято.
— Гроб будет закрытым — от нее мало что осталось. Лишь горстка пепла.
Молчание. Почтительное молчание, уважительное по отношению к усопшему. Интересно, каким образом Луиза Пална умудрилась сгореть?
Предположение: облилась керосином, когда разжигала мангал, чиркнула спичкой и…
Что ж, можно выходить из гардеробной. Когда в семье такая трагедия, ругаться просто глупо.
Делаю шаг к двери. Сейчас напущу скорбную мину и… «Милый, какое у нас горе!» Главное, чтобы это не прозвучало слишком весело.
Но тут Мила интересуется:
— А ты видел, что от нее осталось?
— Нет. Но догадаться нетрудно — один пепел.
Шелест одежды. Вздох. Затяжное молчание, означающее поцелуй.
И потом радостное, счастливое, восторженное:
— Наконец-то ты свободен!
— Наконец-то мы свободны, — отвечает он, впрочем, не так уж радостно.
А подруга, с которой я дружила с первого класса (нет, со второго!), улыбается, закинув руки на шею моему мужу таким привычным жестом, как будто она двадцать лет репетировала его изо дня в день.
Через полуоткрытую дверь мне видно все!
Беззастенчиво гремит дверной звонок, поцелуй прерывается, сварливый голос Луизы Палны врывается в слишком тесное для ее пронзительного дисканта пространство квартиры:
— Свидетельство о смерти получили?.. Ну и слава богу!
Я оседаю на гору пыльных пальто, старых дубленок и детской поношенной одежды. Кто же все-таки умер? А?
У меня миллион важных неотложных дел. Совершенно неотложных и абсолютно важных… Во-первых, нужно ощупью отыскать упавший маслом вниз бутерброд. Потом прикрыть дверь гардеробной. Потом выкрутить лампочку, чтобы обеспечить укромность своего укрытия и его абсолютную конфиденциальность. Потом поглубже зарыться в одежду и, наконец, подумать — хорошо подумать, крепко. Качественно. На все сто. На полную катушку!
Но думалось почему-то плохо. Когда бутерброд закончился, захотелось пить. Чесалась спина. Ныла голова. Саднил затылок. Щипало щеку. По правой стороне тела ползли мурашки, упорно стремясь перебраться на левую сторону. А с левой стороны разливался затеклый холод, добирался до кончика носа, щекотал ноздри — я чуть было не чихнула, но удачно задушила чих старым валенком Митьки.
Из-за этих раздражителей я не могла связно думать. Тем более по коридору то и дело шмыгали мои дражайшие родственники, мои любимые и любящие детки, мои лелеемые свекрови, мои драгоценные мужья и мои обожаемые, преданные до последней капли крови (моей крови, конечно!) подруги. В совокупности их было примерно миллион штук. И все они каждую секунду могли ворваться в гардеробную и спросить, удивленно поднимая бровь: «А что это ты тут делаешь?»