Местные обыватели уже успели, обмакнув кисточку в краску, написать готическим шрифтом поперек витрины: «Еврейская свинья». Они же успели сжечь синагогу по соседству. Всё это рассказывается как бы мимоходом, «между прочим», но почему-то производит сильнейшее впечатление. Наверное, более сильное, чем если бы Грасс, как он выражался, поведал о позорных деяниях соотечественников «с поднятым указательным пальцем», назидательно и с «выводами».
Завершающая первую часть глава «Вера, надежда, любовь» — одна из самых выразительных в этом романе. Она выдержана как бы в легком, лирически-сказочном стиле и содержит нечто вроде обобщения, только без всяких признаков столь нелюбимой Грассом идеологической интерпретации.
В ней есть зачин, рефреном повторяющийся в тексте, дабы сохранить «сказочную» интонацию. «Давным-давно жил да был один музыкант по имени Мейн, и умел он дивно играть на трубе». Был он, добавим, соседом семьи Мацерат, и крошка Оскар нередко навещал его. Этот Мейн, помимо игры на трубе, очень любил приложиться к бутылочке можжевеловки. При первой же возможности он вступил в конные части штурмовиков и стал трубачом музыкантской роты, хотя в этом качестве он, по замечанию Оскара, играл совсем не столь дивно, как раньше. А до этого, еще в 1920-е годы тот же Мейн принадлежал к коммунистической молодежной группе, которую, как мы видим, легко и без колебаний сменил на коричневый мундир.
Еще он любил своих четырех котов, из которых одного звали Бисмарком. И как-то этот самый Мейн, придя после дежурства в штурмовых отрядах домой, почувствовал, что от его котов, одного из которых звали Бисмарк (имя кота, заметим, повторяется всякий раз вместе с зачином «Давным-давно жил…» и т. д.), как-то плохо пахнет. Это показалось ему странным и несносным, да к тому же дома не сыскалось ни капли любимой можжевеловки. «Мейн, будучи музыкантом и членом кавалерийской духовой капеллы у штурмовиков, схватил кочергу… и до тех пор охаживал своих котов, пока не решил, что все четверо, включая кота по имени Бисмарк, уже испустили дух, подохли, хотя кошачий запах, надо сказать, не стал от этого менее пронзительным…» (перевод С. Фридлянд). Мейн сунул котов в мешок из-под картошки и попытался затолкать в мусорный ящик. Но когда он ушел со двора, мешок ожил и начал подавать признаки жизни.
Тут в действие вступает другой персонаж из того же дома: «Давным-давно жил да был часовщик по имени Лаубшад… Он был член национал-социалистической благотворительной организации, а также общества защиты животных… Итак, жил да был часовщик, который не мог спокойно видеть, как в мусорном ящике что-то шевелится. И тогда он покинул свою квартиру на втором этаже доходного дома и отправился во двор, поднял крышку мусорного ящика, и открыл мешок, и достал четырех избитых, но всё еще живых котов, чтобы их выходить». Выходить котов не удалось, и они сдохли. И тогда у часовщика «не осталось иного выхода», как известить руководство местной партгруппы об издевательстве над животными, «пагубном для партийной репутации».
Итак, «давным-давно жил да был один штурмовик, который убил четырех котов, но поскольку коты не совсем чтобы умерли, они его выдали, а один часовщик на него донес. Дело кончилось судебным разбирательством, и штурмовику пришлось платить штраф. А вдобавок было решено за недостойное поведение изгнать штурмовика Мейна из рядов СА». И хотя этот штурмовик «проявлял чудеса храбрости» в ту самую Хрустальную ночь, с 9 на 10 ноября 1938 года, и вместе с другими поджигал синагогу и не щадил сил своих в ту ночь, его изгнание из рядов СА всё же состоялось. Его вычеркнули из списков, и лишь через год ему удалось вступить в ополчение, перешедшее в дальнейшем под начало СС.
В полном соответствии со стилистикой этой главы, одной из самых важных в романе, где за сказочными приемами обнажается почти публицистический накал повествования, автор возвращается еще раз к истории убитого торговца игрушками: «Давным-давно жил да был продавец игрушек, звали его Сигизмунд Маркус, и в числе прочего он торговал также барабанами, покрытыми белым и красным лаком. А Оскар, о котором шла речь, был основным потребителем жестяных барабанов, потому что он по роду занятий был барабанщик и без барабана не мог жить, не мог и не хотел». Вот он и помчался от горящей синагоги туда, где «обитал хранитель его барабанов, но хранителя он нашел в том состоянии, которое делало для него торговлю барабанами невозможной впредь и вообще на этом свете».
Вечно насмешливый, издевательский взгляд Оскара на мир здесь на короткое время уступает место взгляду сугубо трагическому. Оскар на миг перестает быть циником и становится потрясенным человеком, клоунада сменяется скорбью и печалью. «Давным-давно жил да был барабанщик по имени Оскар. Когда у него отняли продавца игрушек и разгромили игрушечную лавку, он почуял, что для барабанщиков ростом с гнома — а он был именно таков — настают тяжелые времена». Он попытался собрать уцелевшие барабаны и покинул лавку. В поисках отца он натолкнулся на группу женщин, раздающих религиозные брошюрки и демонстрирующих плакат с текстом из Первого послания к коринфянам — глава 13-я. «Вера — Надежда — Любовь», — прочитал Оскар и, как это ему свойственно, принялся играть словами. «Целый легковерный народ верил в Деда Мороза. Но Дед Мороз на поверку оказался газовщиком. Я верил, что пахнет орехами и миндалем, а на деле пахло газом…»
Так возникает первый намек, еще не оформленный и не осознанный, на то, что вскоре запахнет газом из крематориев концлагерей, где будут сжигать неполноценные в расовом отношении народы. И вот уже сам «Младенец Иисус» подменен на «небесного газовщика» с газовым счетчиком под мышкой. И вот уже обыватели уверовали «во всеблагой газовый завод, который при помощи счетчиков… символизирует судьбу», а «вера в газовщика была вознесена на уровень государственной религии…».
Оскар признается: «А у меня они отняли торговца игрушками, желая вместе с ним изгнать из мира все игрушки…» Изгнание игрушки (как позднее, в другом романе — изгнание сказок) приравнено к вселенской катастрофе. Это уже мир без добра, без тепла, без души. Мир газовщика, заменившего государственную религию.
Тем не менее жизнь Оскара и данцигских обывателей продолжается. Ранний автодидакт Оскар пополняет свое образование. Поскольку в школе ему учиться не довелось, он ищет собственные пути, как стать образованным человеком, и находит эти возможности в пределах всё того же гротескно представленного узкого мирка, в котором он вращается.
У одной из соседок он обнаруживает книги, которые не только производят на него огромное впечатление, но и становятся как бы его вечными спутниками и наставниками. Одна из них принадлежит перу Гёте, другая называется «Распутин и женщины». «Этот двойной улов был призван определить мою жизнь». Уже находясь «в специальном лечебном учреждении», откуда Оскар ведет свое повествование и где он постепенно освоил содержание библиотечных фондов, он всё еще колеблется «между Гёте и Распутиным, между целителем и всеведущим, между одним, сумрачным, околдовывающим женщин, и другим, светлым королем поэтов, который столь охотно позволял женщинам околдовывать себя». Выбирая между этими двумя, он делает выбор в пользу Распутина.
Начитавшись про Распутина, он очень скоро стал ощущать себя «как дома в Петербурге, в семейных покоях самодержца всех россиян, в детской вечно хворого царевича, среди заговорщиков и попов и, не в последнюю очередь, свидетелем распутинских оргий». Он с интересом разглядывает «разбросанные по книге современные гравюры, изображавшие бородатого Распутина с угольно-черными глазами в окружении обнаженных дам в черных чулках».