— Он уехал в Гонконг на прошлой неделе.
— Только Бог знает, что там происходит, — он посмотрел на часы. — Без четверти двенадцать. Они могли бы нам дать двадцать четыре часа. Проклятые желтые гибриды.
— Послушайте, — сказал я, — если вы не найдете ничего другого, приходите.
— Спасибо, — он хлопнул меня по плечу. — Возможно, мы все скоро будем сидеть в одной и той же камере.
Я вышел из его комнаты. Несколько штатских японцев бродили по зданию, словно школьное начальство накануне учебного года.
Я искал Петрова и нашел его в коридоре рядом со столовой.
— Мистер Сондерс, — сказал он, — Мистер Сондерс, мой друг, мой дорогой друг.
— Похоже, что всему конец, — сказал я.
Он пожал мою руку.
— Что будет, то будет!
Я посмотрел вокруг, куда бы сесть. На меня вдруг нахлынула тошнота.
— Вы что-нибудь ели сегодня? — спросил меня Петров.
Я покачал головой.
— Идемте, — сказал он, — идемте со мной.
Я пошел за ним на кухню. Петров вежливо поклонился японцу, стоящему у холодильника, и посадил меня за стол. Он налил две кружки кофе, дал одну из них японцу, предложил ему сигарету и подал пепельницу. Пока тот курил, Петров продолжал улыбаться, качать головой нам обоим, открыл холодильник и сделал мне бутерброд.
— Боюсь, что вы теперь будете безработным, — сказал я ему и впервые понял, что это относилось и ко мне.
— Не беспокойтесь, — сказал Петров, — не волнуйтесь.
— Куда же вы пойдете теперь?
— К генералу Федорову, на время. Это не важно. Совсем не важно.
— А что же важно теперь?
— Николай, — сказал он, — мой сын.
— Он, наверно, будет в армии.
— Да, он проявит храбрость. В этом я уверен, — Петров посмотрел на японца и понизил голос. — Он будет храбро воевать, как русский солдат. А все же это очень тяжело.
Некоторое время мы сидели молча. У меня в голове не было ни единой мысли, только какое-то тупое чувство нереальности, но Петров, кажется, продолжал разговор сам с собой.
— Но все-таки, — сказал он, — не так тяжело, как бывает, когда твой сын трус.
— Хотите другой? — спросил Петров, когда я кончил свой бутерброд.
— Нет, спасибо.
— Может быть немного супа, а? Всегда хорошо есть суп.
— Нет, спасибо.
— Нужно есть, нужно жить, несмотря ни на что.
— Да, наверно.
— Историю нельзя остановить, но также нельзя убивать себя из-за нее.
Я увидел, что японец, игнорируя пепельницу, бросил сигарету на пол и начал топтать ее со злостью. Петров тоже смотрел на него.
— Не всем дано образование, — сказал он, — тоже иногда нет матери, которая учит хорошим манерам. И потом, конечно, во время войны…
Слово «война» встало передо мной, как незнакомец, присутствие которого я признавал все время, но которого я не представлял себе до этого момента.
По дороге к выходу мы прошли мимо бара, где четыре японских офицера открывали бутылки с алкоголем; один из них пел, махая саблей, как дирижер палочкой. Я остановился на минуту послушать радио, которое передавало по-английски, и услышал последние несколько слов. «Вы теперь находитесь под японской оккупацией». Передача переключилась на китайский язык, и офицеры встали и чокнулись стаканами. «Банзай!» — закричали они, как будто достигли окончательной победы. Один из них предложил тост. Я не понял, что он кричал дальше, я только услышал «Сан-Франциско», прежде чем они стали аплодировать.
Петров прошел со мной квартал.
— Мне нужно идти обратно, — сказал он, держа мою руку в обеих своих руках. — Я еще не уволен официально. Во всяком случае, вы знаете, где я буду, если смогу вам чем-нибудь помочь…
Я поблагодарил его и еще раз пошел к запечатанным дверям нашей редакции. Наверное, я хотел реально убедиться, что за последние несколько часов не совершилось чуда, которое могло бы изменить ситуацию. На стене я прочел декларацию: «Армия и Флот Японской Империи объявляют, что Японское Императорское Правительство и Правительства Великобритании, Соединенных Штатов Америки и Голландии находятся в состоянии войны».
Повернув назад, я увидел большие толпы людей, молча двигающихся в оба направления. Изолированный город никак не выражал своего горя. Без протеста он впитал горечь и не показывал злости. Лицо, которое Шанхай повернул к своему победителю, было спокойно и без всякого раболепства. Я не помню теперь, как я провел остаток дня. В пять часов я пошел в бар, куда в этот час обычно люди моей профессии заходили выпить коктейль. Это был тот час, когда деловой день закончен и планы на вечер еще не определены. В это время разговор состоял из обмена новостями, повторения сплетен, описания женских прелестей и тянулся лениво. В тот первый день войны это место было полно людей с тревожными, напряженными лицами. Я пробрался к единственному пустому стулу и сел за стол с двумя корреспондентами и бизнесменом из Коннектикута.
— Это не может очень долго продолжаться, — сказал один из них, как будто он говорил о скучном спектакле, который обязан был смотреть.
— А пока мы как раки на мели…
— Как бы то ни было, наше правительство должно что-то сделать для нас.
— Что?
— Я слышал, что будет репатриация.
— Это относится только к дипломатическому корпусу. Кто будет беспокоиться о представителях прессы?
— Возможно, есть какой-нибудь японский корреспондент для обмена.
— А Перл Харбор! Просто не верится!
— Они уже давно хвастались, что они это сделают.
— Да, но посмотрите на размер их страны.
— Вы читали декларацию?! Население должно продолжать вести себя как обычно.
— Ничего себе юмор.
— Нет сомнения, что нас всех скоро посадят.
— Это не очень-то разумно, им придется нас всех кормить.
— В общем, они могут достигнуть гораздо большего, если они не будут нас интернировать.
— Как это?
— Явно мы не можем уехать из Шанхая. Если они позволят нам опуститься до уровня нищих, подумайте, какой ценной пропагандой это будет. Великий, мощный белый европеец унижен Японией. Они смогут окончательно уничтожить мораль китайцев.
— Возможно, но я все-таки думаю, что нас посадят.
— Хватит ли у них тюрем?
— О, они не будут волноваться об удобствах.
— Как вы думаете, будет ли возможность послать телеграмму домой?
— Я думал о том же.
— Вы думаете, через пару дней они могут разрешить?