У него пересохло горло, дышать стало трудно. Он встал, выгнулся своим большим телом над столиком, белеющим в темноте, рванул вниз окно. Свежесть теплого, насквозь пропитанного недавним дождем рассвета проникла в купе, и тут же Фишбейн увидел высоко в небе старое человеческое лицо луны, которая с жалостью смотрела на него.
– Не сердись, – не отрывая взгляда от луны, сказал Фишбейн. – Я не хотел тебя обманывать. И сейчас я не могу тебе объяснить всего, что чувствую. Я этого не ожидал, никогда. В Нью-Йорке жена, есть ребенок. И завтра последний мой день здесь, в Москве. Тебя как зовут?
– Меня зовут Ева. Вернее, Евгения. Еще можно Женей, но я не привыкла.
Тонкие ее руки обхватили его сзади, и горячее мокрое лицо вжалось в его шею.
– Я не понимаю, – сказала она. – Почему ты меня все же не отпустил? Все это нелепо! И больно! Так больно. Ты этого не понимаешь?
Фишбейн обернулся. Тела их срослись. Дыхание вновь стало общим.
– Я был на войне, – прошептал он. – Я думал, что я все прошел. Джин-Хо, моя девушка, там и погибла. В России я всех потерял еще мальчиком. Я помню: всегда было больно.
Она подняла пылающее лицо, и ее длинные ресницы задрожали на его подбородке. Тогда он нашел губами ее мокрые и соленые губы, прижался к ним и долго не мог оторваться. На них дуло ветром, в открытом окне летела листва, гасли белые звезды. Луна подмигнула Фишбейну. Глаза, опухшие, лунные, жалко слезились.
Они опять легли, и он осторожно вошел в ее тело и начал ласкать его жадно и нежно, почувствовав, как это сильное тело как будто всю жизнь ждало только его, раскрылось навстречу ему, задрожало.
7
…День, проведенный с нею в этом городе, Фишбейн запомнил так, как люди запоминают сны: с подробностями сновидения, в котором теряется логика, но обретают значение какие-то пестрые, быстрые мелочи, такие как свет на воде, вкус воды, которую он зачерпнул полной горстью, и лапа огромного льва, горячая, словно живая.
Оставив Евин чемодан в камере хранения, они вышли из здания Московского вокзала, и сразу же начался город. Тот самый, какой он старался забыть и вырвать из памяти с мясом, с костями. Он думал, что рана его заросла и кровь в ней свернулась, но он ошибался. Сейчас, когда город лежал под ногами, он чувствовал, как что-то жжет изнутри, и стоило только потрогать ладонью ступени, идущие прямо к воде, и лапу нагретого льва на Дворцовой, как рана открылась опять и заныла.
Они кружили по улицам. Солнце заливало их с высоты так ярко, что город стал праздничным, светлым и теплым, совсем не угрюмым, каким рисовался ему эти годы, и даже Нева, играющая мускулистой волной, была не такой, какой он ее помнил. В Летнем саду они сели на лавочку, и Ева, положив голову на его плечо, заснула так крепко, что он удивленно замолк на полуслове. Она спала, отдыхало ее лицо, самое удивительное из всех лиц, с коричневатыми тенями усталости под глазами и густыми, загнутыми, как у куклы, ресницами. Тогда он попытался сосредоточиться на том, что с ним произошло, представить, куда заплыла его жизнь, каким очень сильным и быстрым течением ее отнесло далеко от всего, что было в ней прежде, казалось семьей, любовью и домом, а может, и крепостью. Она улыбнулась во сне, потом вздрогнула. И он ощутил вдруг всем телом, что, кроме вот этой ее головы на своем слегка онемевшем плече, и не нужно совсем ничего. Как же это случилось? Они ведь почти и не знают друг друга. Он оторвал от нее взгляд и, продолжая испытывать острую радость от того, что она так близко и вся принадлежит ему, перевел глаза на стоящую слева от лавочки невозмутимую мраморную богиню.
«Я вечно боялся всего: смерти, жизни, – подумал он с горечью. – Боялся, что Эвелин будет страдать, что я ничего не могу, не умею. И только коньяк помогал мне от страха. А с ней я боюсь одного – потерять. Ее потерять. Вот и все. Это просто. Как будто в ней вся моя жизнь. Так было тогда, когда мы отступали. Я знал тогда: если нам всем повезет, то мы все спасемся. Но я хотел жить только вместе с Джин-Хо. Я помню, когда я увидел ее в кустарнике, мертвой, я сразу подумал, что жизнь мне уже ни к чему. И сейчас я чувствую так же, но только сильнее. Намного сильнее. Намного».
Он взял ее руку и поцеловал, едва прикоснувшись губами. «Я с ней не расстанусь».
Она снова вздрогнула, но не проснулась.
Фишбейн отчетливо представил себе особняк на Хаустон-стрит. Он возвращается домой, открывает дверь и видит знакомую лестницу, по которой к нему сбегает Эвелин в своем легком платьице, в туфельках, в бусах, которые словно вросли в ее кожу.
– Ты не написал мне, когда самолет! Мы ждали тебя только к вечеру!
Он сразу же скажет всю правду. Не нужно ее обнимать, притворяться. Не нужно казаться веселым и бодрым. Поставить на пол чемодан и сказать:
– Я перед тобой виноват.
– Тогда уходи, – потемнеет она.
– А Джонни?
– И Джонни ты больше не нужен.
Белая мраморная Немезида, придерживающая маленькой ладонью складку свисающей одежды под обнаженной упругой девичьей грудью, не обращала ни малейшего внимания на слева сидящую парочку: крепко уснувшую женщину и ее спутника, молодого человека с кудрявой головой и возбужденными зрачками, что-то еле слышно бормочущего себе под нос. Она равнодушно смотрела на птиц, на желтые блики палящего солнца и воображала себя далеко: в каких-нибудь кущах, а может быть, рощах, где нимфы, спускаясь поутру к ручью, ждут, что заиграет свирель и огромный, еще до конца не проснувшийся пан, с колючками в мощных своих волосах, обнимет их сильной рукой, сплошь заросшей оранжевым пухом…
– Ты знаешь? – И Ева открыла глаза. – Спасибо за то, что хоть был этот день. А дальше не важно.
– Что значит «не важно»?
– Какой ты наивный! – Она усмехнулась. – Я в СССР, ты в Америке, Гриша.
Глаза ее наполнились слезами, которые стояли, не проливаясь, отчего глаза стали почти черными, непроницаемыми, и казалось, что верхняя половина ее лица темнее нижней.
– Раз мы уже встретились, значит – судьба, – сказал он упрямо. – Я верю в судьбу.
– Мне кажется, я тебя знаю всю жизнь, – вздохнула она. – Но при чем здесь судьба? Судьба ведь и в том, что ты так далеко.
– Пойдем, – сказал он и вскочил, увлекая ее за собой. – Пойдем пообедаем, что мы сидим!
Ева взяла его под руку. Они пересекли Исаакиевскую площадь и подошли к величественному зданию «Астории». Из дверей появился швейцар и хмуро посмотрел на них:
– Товарищи, тут интурист, иностранцы…
Она горячо покраснела. Фишбейн, скрипнув зубами, достал из внутреннего кармана пиджака американский паспорт и сунул его в лицо швейцару.
– Тогда извиняюсь. – Швейцар подобрался. – Обедать? Пожалуйста. Очень свободно. По летнему времени люди желают на воздухе…