Он взглянул на часы. Было двадцать минут седьмого. В десять минут восьмого поезд прибудет на станцию Мира, а оттуда до перекрестка всего пять минут ходьбы. Он очень надеялся, что Офер, с которым они договорились еще в субботу, подъедет точно в семь пятнадцать. Поскольку в такое время на дорогах всегда пробки, у них впереди будет целый час, и он вполне успеет рассказать сыну несколько забавных случаев, которые произошли с ним в Марокко и о которых он вспомнил уже после того, как они расстались. «Кстати, а когда мы с ним виделись? — подумал Реувен. — Неужели почти два месяца прошло?» С моря дул легкий бриз. Офер, босой, в шортах, сидел на перилах балкона спиной к заходящему солнцу, и в какой-то момент его светлые волнистые волосы ослепительно вспыхнули. Перед глазами Реувена моментально всплыла Эммануэлла. Она шла по набережной Ниццы в своем коротком, едва доходящем до колен платье в желто-белую полоску и в черных очках в форме кошачьих глаз. На ногах у нее были босоножки, ее щиколотки ослепительно сверкали, в руке она держала сигарету. Она повернулась спиной к солнцу, посмотрела в объектив фотоаппарата и засмеялась. От этого видения сердце у Реувена болезненно сжалось, но тут он услышал голос Офера: «Папа, соберись, ты снова отклоняешься от темы…» — и очнулся. Во время своих длинных разъездов по стране, сначала в машине, а после того, как отобрали права, в автобусах, Реувен снова и снова вспоминал свою встречу с Офером и продолжал мысленно рассказывать ему очередные главы из своей жизни, как будто камера все еще была направлена на него и лента в ней продолжала шуршать. Вот и сейчас он откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза, представил себе не заслоненное дымом сигареты лицо Офера, его внимательные глаза и под ритмичное покачивание вагона начал мысленно ему рассказывать. «Знаешь, стать председателем союза студентов Иерусалимского университета было тогда не так уж и просто. Во всяком случае, для меня. Не забывай, что я был сыном простого хайфского слесаря, работавшего в компании „Солель-Бонэ“. Мой отец был репатриантом, и денег в доме никогда не хватало. Мы жили вчетвером в одной комнате. Во вторую мама пустила жильцов, своих земляков. Деньги на учебники я зарабатывал, давая частные уроки. Уже в семь лет я обучал детей старше меня по возрасту. В общем, зарабатывал, как мог. При этом заметь, всегда был первым учеником в классе. Без этого бы мне просто не дали стипендию. А в Иерусалимский университет в те времена поступали в основном дети всяких шишек — крупных подрядчиков из Тель-Авива, банкиров, адвокатов, — но все же были и такие, как я, дети рабочих. Например, Бегири, с которым мы учились в одной школе. Тогда его фамилия была Вайс. Сейчас он — на самом верху. Или вот, скажем, Барухин из Тель-Авива. Или, например, Сегаль. Между прочим, Сегаль, он тоже из нашего квартала. Он жил на улице Геула, мы играли с ним в футбол. „Рабочая молодежь“ против „Восточного рабочего“. Я был вратарем, прыгал на мяч как Янкеле Ходоров[29]и меня прозвали „Шпицер-швицер“[30]. Сейчас-то Сегаль уже министр, а тогда он тоже, как и я, претендовал на место председателя союза студентов. Но выбрали меня. Помню, пригласил я как-то раз выступить перед студентами Пинхаса Сапира. Ну, того самого, знаменитого, министра промышленности и торговли. Он тогда, по сути, всей страной управлял. И вот после лекции подхожу я к нему, чтобы поблагодарить от имени союза студентов, а он спрашивает: „Как вас зовут, юнгер ман?“[31]Я говорю: „Шпицер. Реувен Шпицер“. А он мне: „А на шпица вы, Шпицер, совсем не похожи. Далеко пойдете“. И засмеялся. После этого я и решил поменять фамилию на Шафир. Наверное, из-за того, что она похожа на „Сапир“. Кстати, в том же году я познакомился и с твоей матерью. Она училась тогда на первом курсе и пришла ко мне в кабинет на что-то жаловаться, не помню уже на что. Помню только, спросила, не собираюсь ли я после университета заняться политикой. Я ей говорю: „Перед тобой мапайник, сын мапайника“[32]. А она: „А я, наоборот, из семьи сионистов. Мой отец — директор филиала банка „Леуми“ в Тель-Авиве“. Впрочем, мне это тогда совсем не мешало. Мне мешало совсем другое…»
Реувен открыл глаза и вдруг почувствовал, что весь вспотел. Голову, плечи, грудь жгло светившее в окно солнце. Он достал из кармана платой, вытер лоб, протер очки и пересел на противоположную сторону вагона, которая была в тени. Пересаживаясь, он заметил, что вагон почти пуст. Кроме него, там был только один солдат, спавший, положив ноги, обутые в военные ботинки, на соседнее сиденье, а голову — на большой рюкзак, и старушка с ухоженными седыми волосами. Когда Реувен садился в поезд, он помог ей внести в вагон красный клетчатый чемодан.
— Битте, — сказал он, улыбнувшись.
— Данке шён, — ответила старушка скрипучим голосом, обнажив два ряда прекрасных зубов, резко выделявшихся на смуглом костлявом лице.
— Внуков проведать едете? — спросил Реувен.
— Да, — сказала она с немецким акцентом и снова улыбнулась. — Буду за ними присматривать. Дочка с мужем за границу собрались. А у вас внуки есть?
— Нет, — сказал Реувен машинально, но тотчас поправился: — То есть вообще-то да, есть. Двое, близнецы. Мальчик и девочка. Им сейчас по четыре годика. Только они, как бы это сказать, не совсем мои, понимаете? Скорее, моей жены.
— Понимаю, понимаю, — кивнула головой старушка, и Реувену стало как-то не по себе. Как будто, сказав, что у него нет внуков, он предал своего приемного сына Бени.
Теперь-то Бени уже женат, имеет собственных детей, телемастерскую в Хайфе, а тогда? Сколько ему было, когда Реувен женился на его матери? Шесть? Точно, шесть. Он был младше Офера на пять лет. Бени сразу же стал называть его папой и относился к нему как к родному отцу, а своего настоящего отца, погибшего на фронте во время Войны на истощение[33], никогда при нем не упоминал. Впрочем, возможно, он и не помнил его совсем, был тогда еще очень маленьким, да и на поминки его отца Хая всегда ходила без него. Теперь Бени тоже живет в Кармиэле, прямо по соседству с ними, на той же улице. У него совершенно золотые руки. Почти каждый день после работы он приходит к ним вместе со своими детьми, возится в палисаднике и чинит сломанные вещи. Так что Хая теперь уже не ворчит на Реувена, как раньше, за то, что в доме все буквально на куски разваливается, а ему — хоть бы хны. «Вообще-то я уже смирилась с тем, что должна добираться до туалета по коридору в темноте, как слепая, — частенько пилила она его. — Но неужели же это и в самом деле так трудно — влезть на стремянку и вкрутить новую лампочку?» Формально она была, конечно, права: эта несчастная лампочка в коридоре и в самом деле перегорела еще где-то в начале восьмидесятых годов, — однако каждый раз, как жена заводила этот разговор, Реувен только бурчал в ответ: «Да-да, конечно» — и продолжал как ни в чем не бывало смотреть по телевизору свои любимые французские каналы. «И чего ты в них, спрашивается, нашел? — ворчала жена. — Этот твой Пиво корчит из себя черт знает кого, а у нас унитаз стоит треснутый уже не помню сколько лет, а сиденье и вовсе развалилось. Мне-то, конечно, что. Я уже давно привыкла сидеть на холодном фарфоре. Но перед гостями стыдно. О сломанных дверцах кухонного шкафа я вообще молчу. Этот шкаф и открывать-то страшно: того и гляди, дверцы отвалятся и прямо на ноги упадут. Но тебе на все это глубоко наплевать. Когда ты вообще в последний раз на кухню заходил, а? Хорошо хоть, что сын мой теперь рядом с нами живет, так что дом наконец-то начал приобретать человеческий вид. Может, мы все-таки поменяем уже эту чертову мебель в гостиной?» Как-то раз она принесла приложение к газете «Женщина» и показала Реувену фотографию мебели для гостиной, которая ей приглянулась — огромный диван в форме буквы «Г» и два пузатых кресла на ножках со светлой льняной обивкой и широкими подлокотниками, — однако Реувену эта мебель не понравилась. «По-моему, — сказал он, — неудобно и непрактично. Да и вообще, к нашему простецкому жилищу такая мебель совсем не подходит». Гораздо больше, по его мнению, эта мебель подходила для виллы в Кесарии, где ее сфотографировали. На стенах там висели дорогие картины, пол был выложен каменной плиткой, а сквозь окно виднелся голубой треугольник бассейна, напоминавший бассейн Эмиля и Юдит. «Да я вовсе и не думала, что месье Гарпагон согласится такую мебель купить, — фыркнула Хая. — Но по крайней мере, хоть в Тель-Авив-то мы съездить можем или нет? Там, на улице Герцля, продают вполне приличные подделки под дорогую мебель. Могли бы и себе что-нибудь подобрать».