Зина не проронила ни одного слова, ни одного звука, и каждое слово, произнесенное отцом Николаем, глубоко запечатлевалось в ее сознании. Несмотря на свою молодость, она уже о многом думала и знала гораздо больше того, что входило в программу ее институтского образования. Но все, что она знала и о чем думала, было так ничтожно и бледно перед этими немногими словами священника, в которых открылся ей целый новый мир. Она восприняла истину этих слов навсегда, навсегда прониклась ею.
– Ну вот и все! – внезапно изменяя тон, весело и бодро воскликнул отец Николай. – Да благословит тебя Бог, мое дитя, доброе и хорошее… Мы будем видаться, и, если надо, я буду с тобою. Иди же с миром и спокойно жди…
– Как мне светло, как мне хорошо… Никогда так не бывало! – бессознательно высказала Зина наполнявшее ее чувство, приникая к руке священника.
Она уже уходила, но он остановил ее.
– Бог прикажет, родная!.. Царица благоволит к тебе, царица милостива и справедливость любит, можешь ли склонить на милость и справедливость ее сердце?
И отец Николай рассказал Зине о Метлиных, прося ее похлопотать перед царицей за эту несчастную семью. Конечно, Зина с большою радостью взялась за дело и обещала при первой же возможности доложить обо всем Екатерине.
XVI
Отец Николай проводил свою гостью до порога, еще раз нежно благословил ее и обернулся, полный спокойной радости. Перед ним, держась за ручку отворенной двери, стояла Настасья Селиверстовна. Был миг, когда он даже не узнал ее – такое новое, необычное выражение отразилось на ее лице. Ее щеки побледнели, глаза померкли, подернулись будто облаком печали. Все, что было в ней грубого, неженственного, – исчезло. Теперь она, несмотря на деревенский наряд, уж не казалась полумужичкой, это была серьезная, прекрасная в своей природной силе и в своей глубокой грусти женщина.
Но вот злая усмешка искривила ее губы – и впечатление изменилось.
– Уж ускользнула! А жаль! – воскликнула Настасья Селиверстовна, кивая головою по направлению к двери, в которую вышла Зина. – Право слово, жаль! Я бы с ней поговорила, она бы, царевна-то эта невиданная, Недотрога Кирбитьевна, может, и мне бы в грехах своих покаялась…
– Что ты, Настя, Господь с тобою… За что ты?.. Что она тебе сделала?.. – растерянно проговорил отец Николай.
– Что ж она могла бы мне сделать! – неестественно засмеялась Настасья Селиверстовна. – Она хоть и птица в шелку да в пуху, а я всего старая дура, деревенщина, а тронь она меня хоть пальцем – и как есть вот ничегошеньки от нее бы не осталось – пар один! Говори, кто такая? – изменяя тон, повелительно и в то же время как бы трепетно спросила она.
– Тебе-то на что, Настя?
– Кто такая?
Настасья Селиверстовна уже оставила ручку двери и ближе подходила к мужу.
– Девица благородная, Каменева, царицына камер-фрейлина.
– Это что ж такое за слово? Как ты сказал?.. Это служанка царская, что ли?
– Нет, слуги – те из простого звания… а это, ну как тебе сказать… ну наперсница, ближняя боярышня…
Настасья Селиверстовна была озадачена.
– Вишь ты!.. Да верно ли это? Может, Микола, ты это путаешь… Тебе-то что ни скажи, ты, простота, всему поверишь.
– Бог с тобой, Настя, коли говорю, значит, так оно и есть.
– Ну так я тебе, поп, вот что скажу: куда ты суешься? Твое ли дело с боярышнями да царскими наперсницами знаться… И чего тебе надо? Не в свои сани не садись, знай свой приход, свою деревню, а не то добром не кончится…
Она вдруг притихла, голос ее упал, сделался почти ласковым, и она продолжала:
– Нечего нам с тобою грызться, никакой свары заводить я не хочу, а лучше вот что: сядем-ка мы рядком да потолкуем ладком. Добром прошу тебя: поедем в деревню, пожил здесь, долго пожил – ну и будет, едем, что ли? А?
Она взглянула ему в глаза.
– Теперь об отъезде мне еще нельзя думать… Не от меня зависит…
– От кого же… Уж не от наперсницы ли этой?
Отец Николай добродушно усмехнулся.
– А ведь ты это, Настя, верно сказала: так оно и выходит, что теперь мой отъезд наиболее всего от нее именно и зависит… Да, от нее…
Огнем вспыхнули глаза Настасьи Селиверстовны.
– Так ты еще надо мной издеваешься… Ты еще похваляешься… Где же совесть в тебе?.. Господи, только этого и недоставало!..
Она задыхалась. Еще миг – и должна была произойти одна из тех возмутительных сцен, какими была полна домашняя жизнь отца Николая.
Но вдруг Настасья Селиверстовна замолкла, села на стул, как бы утомленная, прислонилась к его спинке и осталась неподвижной.
Отец Николай несколько раз прошелся по комнате. Она не шелохнулась. Необычно грустное выражение ее лица снова поразило его.
XVII
К чему же привел великого розенкрейцера сделанный им опыт? Давно-давно, еще в далекие юные годы, он уж понял и почувствовал, что никакие блага мира, никакое земное могущество не в силах удовлетворить стремлений его духа и дать ему счастье. Это убеждение и направило его по исключительному и трудному пути, которым он бодро шел всю свою жизнь, стремясь к дивному идеалу сверхчеловеческого знания и могущества. Теперь, уже надломленный тоскою, уже смущаемый невольными сомнениями – а эти сомнения не могли не представляться ему чудовищными и погибельными, так как они грозили обратить в ничто весь великий труд его жизни, – он дрогнул от насмешливых слов Екатерины. В нем заговорили его гигантская гордость и не менее гигантское самолюбие…
Он будет владыкой, еще более, несравненно более могущественным, чем она. Он испытает, узнает в действительности то, что до сих пор понимал лишь разумом… Он создал целый новый мир, владычествовал в этом мире и ушел из него по окончании опыта. Кто же прав – он или царица? Конечно, он. Земная власть, выше какой быть не может, земная красота, очаровательнее которой ничего нельзя выдумать, полная чаша земных наслаждений, доступных лишь крайне малому числу избранных смертных, – все это не только его не удовлетворило, но оказалось еще гораздо ничтожнее, обманчивее и грубее, чем он предполагал. Он стремительно ушел от всего этого и, когда почувствовал и увидел себя в иной сфере, вздохнул всей грудью, вздохом облегчения и радости.
«Зачем это был не сон, не бред?.. Зачем я понапрасну загрязнил себя и ослабил свои силы?..» – думал он.
Как не сон, как не бред? Разве, возвратясь к действительности, он полагал, что мраморные чертоги, волшебный сад, и Сатор и Сильвия – все это было реально, существовало само по себе, вне его воображения? Да, он был совершенно уверен в этом, и ничто в мире не могло убедить его в противном. Он признавал одну действительность, безотносительную, полную, неизменную – действительность жизни духа, мира духовных явлений. Но едва появляются частицы материи, видимые и осязаемые материальными органами, как тотчас же возникает пестрый, постоянно меняющийся и постоянно проходящий мир форм, создаваемых едино реальною творческою силою духа. И чем грубее, материальное форма, тем она призрачнее. Разве видимые и осязаемые предметы производят одинаковые представления и впечатления во всех людях, животных, в насекомых? Вот человек, не дух, а плоть; его видят, осязают, слышат и чувствуют люди, животные, насекомые, и всем этим существам, видящим его, осязающим, слышащим и чувствующим, он представляется совершенно различным. Так разве он неизменен, то есть реален? Для каждого живого существа он таков, каким оно может, способно его понимать и воспринимать, – значит, он только игра форм, преходящее, призрачное явление…