Лето и впрямь было босоногим, и подошвы Беатриче познали новую ласку прохладного камня, гладкого в галереях и на ступенях, шершавого и зернистого, как песок, на крепостных стенах. Приходилось остерегаться занозистых и коварных досок - на каждом шагу подгибать пальцы, балансировать на изогнутых ступнях, бегло отталкиваясь от пола пяткой: тогда Беатриче казалась себе почти невесомой, и юбки от каймы до пояса колыхались волной. Еще насущнее была потребность в платьях, ведь все они теперь превратились в лохмотья, а о замене не могло быть и речи. Но, что гораздо хуже, после отъезда дона Франческо исчезли казакины, нижние юбки и вытканная цветками граната длинная накидка из черного шелка. Беатриче бесконечно страдала от этих лишений, мечтала о брошках, подгонках, надушенных перчатках, расшитых жемчугом бархатных корсажах, рукавах с маленькими плоеными запястьями, полупрозрачных вуалях на широких горизонтальных декольте, коралловых четках, домашних туфлях из сирийской парчи. Беатриче даже обижалась, когда Лукреция замечала ей, что их окружает одна прислуга - для кого тут, прости Господи, наряжаться?
Беатриче не знала (вернее, знала слишком хорошо), но отвечала, что хочет наряжаться для себя самой, и цепляла индийскую пряжку на расползавшуюся серую шелковую робу с распустившимся венчиком просторных юбок и корсетной пластинкой на животе. Она еще никогда не заботилась так о своей внешности, ну а волосы стали для нее неисчерпаемым полем экспериментов. Беатриче заплетала обычные, тонкие и толстые косы для различных видов завивки, плоила букли или сооружала шиньоны в виде зáмков, разделяла волосы на долины и леса, спускала их рекой до пояса, скручивала в выгнутые дугой золотые канаты, вплетала в пряди жемчужины из своего ожерелья, подвешивала индийскую пряжку к спущенному на висок начесу. За этими играми время пролетало незаметно. Как-то утром она пришла к Лукреции, уложив волосы тяжелыми завитками, из-за чего лицо казалось вытянутым.
— Как я выгляжу?
— Откуда мне знать, дорогая Беатриче?
— Просто скажите, на кого я похожа...
Мачеха ошеломленно уставилась:
— На Юдифь!
Лукреция перекрестилась, и Беатриче со смехом убежала. Она редко бывала такой веселой, ощущая в себе тревогу, подспудное волнение - возможно, предвкушение. Пару раз она беспричинно плакала лишь потому, что в сумерках горы приобретали печальный оттенок былых глициний, с давним запахом из детства.
— Не надо плакать, донна Беатриче, - говорила Виттория, кладя ладошку ей на колени и вплотную придвигая смуглое лицо с правдивыми карими глазами.
— Я красивая, Виттория?.. Ты никогда не говоришь мне, что я красивая...
Хотелось, чтобы ей говорили об этом постоянно, твердили, пылко уверяли - с патетическим восторгом, восхищенным взором и дрожащими руками.
— Ну, конечно, красивая, донна Беатриче, - рассеянно отвечала девочка и машинально завязывала узлом ленты.
— Попугайчик - и тот издох!
Тоска засыпáла всю округу золой. Скоро осень, а Беатриче сидела одна, брошенная в горном замке, точно «Белокурая Джиневра» Банделло[58].
На стенах еще задерживались лучи летнего солнца, но природа порыжела от первых холодов. Из долины с зависшими испарениями доносились звуки рожков, а стылое ультрамариновое небо пересекали клинья последних перелетных птиц. Беатриче и Виттория покинули пьяццу, где уже подул северный ветер. Они ели даже меньше обычного и знали, что в городе введен налог на мясо. До замка Петрелла порой доходили слухи из внешнего мира, но в долгом пути они обеднялись, выветривались и размывались дождями. У Беатриче по-прежнему болели зубы.
— Надо будет их вырвать, когда вернемся в Рим, - сказала донна Лукреция. Рану от удара шпорой так и не зашили, и она тянулась толстой красной бороздой с уродливыми наростами.
Беатриче задумалась, удастся ли цирюльнику с виа Папале, который стриг волосы, брил бороды и кастрировал детей для папской хоровой капеллы (вся улица слышала, как они кричали, умирая от гангрены), избавить ее от зубной боли - жестокого и комичного недуга, прозванного в монастыре «любовным»?
Донна Лукреция добилась, чтобы Олимпио принес дров, и по вечерам две женщины грелись у дрожащего огня. Компанию им нередко составляла Виттория: вместе они читали отченаш, доштопывали после служанок одежду или затевали игры. Виттории очень нравился «стульчик»: она садилась на скрещенные руки Лукреции и Беатриче, обхватывала их за шею, и они несли ее через всю комнату.
На следующий вечер после Богоявления, слегка согревшись от лампы, лепешек и мелких подарков, Виттория, страшно гордая подаренным матерью накануне белым покрывалом и кое-как приодетой Беатриче куклой, попросила посадить ее на «стульчик», но Лукреции неожиданно пришлось отлучиться к служанкам.
— Ну вот, «стульчика» сегодня не будет, - сказала Беатриче.
— Нет, будет! Донна Беатриче, ну пожалуйста!.. Пусть вместо донны Лукреции будет папа...
В дверном проеме появился Олимпио. Мажордом казался еще выше в сливовом бархатном камзоле с серебряными галунами, черных шелковых чулках и коротких испанских штанах, раздувавшихся двумя сферами по обе стороны набитого паклей гульфика. Старый шрам на лбу этого по-своему красивого мужчины напоминал роспись: «Е di gentile aspetto,/Ma lʼun de’cigli un colpo avea diviso...»[59]
Он галантно поздоровался, и его сильные, мускулистые руки тотчас переплелись с руками Беатриче. Виттория безумно рассмеялась, вцепилась им в плечи, придвинула друг к другу их лица. Беатриче почувствовала на щеке дыхание Олимпио и прочитала в его глазах, что она красива. В ту ночь девушка не смогла уснуть.
Она думала о нем беспрестанно. Он завладел всеми ее помыслами: некуда от него скрыться - ни дома, ни на улице. Беатриче знала каждую черточку лица, которое из-за плохого зрения пристально разглядывала вблизи, и без труда подражала походке и голосу. Она застывала, словно очарованная - точь-в-точь как в детстве перед поплавком, плясавшим в банке шарлатана. Беатриче не ждала объяснений, ведь объяснять было нечего. Да и не перед кем ей оправдываться, уж во всяком случае не перед собой. Просто так вышло.
Однажды они столкнулись в столь узком коридоре, что вдвоем не разминуться. Олимпио улыбнулся, но дорогу не уступил, и тогда она сама притянула его к себе, обняв длинными белыми руками. Беатриче поняла, что должна взять инициативу на себя, ведь Олимпио - не хозяин.
Она осталась удивленной и разочарованной, но с тех пор каждый день встречалась с Олимпио в небольшом кабинете, где сматывали пеньку: там крепко пахло зелеными лугами и сухой пылью. В эту клетушку Беатриче влекла не любовь или нежность, а страсть - роскошная хищница, которую она сажала на цепь и выпускала лишь тайком, но вовсе не из стыда, а потому что в этом мире Олимпио и Беатриче занимали разное положение. Она немного сердилась, ловя на себе укоризненный взгляд Плаутиллы. Но тревожило ее другое: Беатриче не могла постичь, почему интимная близость выражается в столь примитивных движениях, в таком убогом акте. Должны же существовать какие-то безудержные проявления, запредельные просторы, неожиданные сферы, даже исключительные права, и возможное наличие скрытой, непредвиденной помехи для страсти казалось ей куда более оправданным, нежели слаженная работа механизма.