речка Березовая, смейтесь, далекие синие горы…
— Поцелуй теперь ты меня, Фалеев… Как ты изменился! Я немного боюсь тебя даже… Что было с тобой… милый?
— Не спрашивай.
Она отстранилась, внимательно посмотрела влажными, блестевшими в сумраке глазами.
— Тебе было плохо, да?..
— Зимой там очень холодный ветер, Заинька…
— Бедный, — сказала она неслышно. — А я хотела ненавидеть… Бедный…
Ей было девятнадцать лет, думал я. И я ни черта не знал о ней. Знал только, что после школы она поступила в геологический институт и вот уже дважды летает в поле, на остров. Знаю, что у нее есть мать где-то в Орше, но нет отца. Она одна росла, без отца — единственная дочка у матери. Мать радовалась, что вот, мол, Зоя поступила, в люди выйдет. А Зоя могла и не выйти в люди после того, что с ней тут сделали. Кто знает, что было бы, не прилети она во второй раз на остров с желанием меня увидеть? Да если бы не Карина?
А теперь она на год старше, и я знаю о ней еще меньше. Но нет, кажется, немного знаю. Знаю, что в этом папирусе. И я буду бережен с ним и буду читать его, все больше между строк.
— …Расскажи, как ты жил без меня.
Она лежала, прижавшись ко мне, и обнимала своими прохладными руками. В палатке было темно и тихо. Не слышалось ни шума речки, ни хрупанья лошади. Только Зоин голос и ее дыхание.
Оказывается, трудно ответить. Иногда мне казалось, что на белом свете есть только северный ветер — ветер, который выл и грохотал за окном, — и я. Ледяной северный ветер и маленький съежившийся человечек.
— Противный ветер, — сказала Зоя. — Несчастный человечек.
Я ругался сам с собой и еще с кем-то, кого-то изображал мерзким визгливым голоском. Я пинал стены и пел дикие гортанные песни на мне самому непонятном языке. Бывало, прилетал по санзаданию или же просто случайный вертолет, и тогда можно было получить почту и отправить свои письма.
— Я тоже написала тебе письмо. Длинное-длинное… и сама плакала, когда писала. Потом сожгла…
Летом бывает легче жить. Когда зацветает тундра, светит горячее солнце, а рядом плещется море, то ни о чем скверном не думается. Собаки звякают цепями в овраге.
Кстати, о собаках. В упряжке нашего радиста есть молодой пес. Когда Васильич вешает на шею бинокль и выходит к собакам, чтобы запрячь нарту, этот пес поднимается и начинает скакать на трех лапах, а четвертую прячет. Лапа была у него ранена в капкане еще год назад… Конечно, Васильич оставляет его и уезжает на нарте, а этого пса отпрягает побегать. Едва нарта скрывается за углом, пес отряхивается и неторопливо отправляется погулять на всех четырех, и даже не хромает. Радисту рассказали об этом, и он однажды запряг и его, несмотря на то что пес скулил и волочил четвертую конечность. Это был очень молодой, сметливый и очень ленивый пес. Он бежал на трех лапах, тормозил, нервировал всю упряжку и непрерывно скулил. Васильич плюнул в сердцах и отпряг его. Пес подождал, когда нарта скроется, встряхнулся и спокойно побежал назад на четырех.
— Вот какой у вас пес, — улыбнулась Зоя.
Она дышала мне в щеку, обнимала меня… А пальцы почему-то прохладные… Я чувствовал, как стучало под ладонью ее сердце… Зоино сердце…
— Рассказывай еще, милый.
Когда Женя, Виталькина жена, уехала на материк на операцию, Виталька остался на маяке с двумя детьми. Андрей был дошкольного возраста, а его сестра, которую все звали Лясиком, еще не умела хорошо ходить. Однажды Виталя пришел ко мне, сел, курил и молчал. Он был немного пьян, не очень, но заметно.
— Что там у тебя? — спросил я.
Виталька вздохнул и стряхнул пепел на пол.
— Как жить дальше будем, — сказал он, — с этими Лясиками?
— В чем дело, Виталя?
— Сказал же этому сукиному сыну Андрею, что отойду всего на пару часов, на охоту… и чтоб все было в ажуре…
— И что?
— Возвращаюсь через пару часов, открываю дверь и что я вижу?..
— Что ты видишь?
— Содом и Гоморру. Минут через десять я пришел в себя и сказал: «Андрей! Почему у куклы оторвана голова, а машина лишилась всех четырех колес? Разве не я тебя учил, что игрушки нужно беречь, а после игры складывать в ящик? Ага, это было уличное происшествие. Ладно, прощаю. Почему на кухне по палубе размазано голубичное варенье? Вы пили с Лясиком чай… Ладно, прощаю. А почему завял кактус? Ты полил его из термоса… Ладно, прощаю. Почему бинокль лежит в Ляськином горшке, а патроны валяются под кроватью? Вы играли в охотников… Ладно, прощаю. А дробь почему везде рассыпана? На охоте шел дождик. Отлично понимаю тебя. Ладно. Куда делась иголка из швейной машинки? Ты пришивал Лясику пуговицу. Надеюсь, не к голому телу? Поищи иголку в кармане и вставь ее на место. Отчего в ванной комнате по колено воды, а сверху плавают Ляськины ползунки? Мыл Лясику руки. Ты заботливый брат, я вижу». Я говорил с ним спокойно, он тоже не нервничал: не кричал и не ругался! Хотя здорово расстроился. Потом я сказал ему, чтобы он брал тряпку и принимался за дело. Через час все должно быть убрано и наведен надлежащий порядок. Потом мы с ним посидим, потолкуем. Он взял, конечно, тряпку и долго наводил подобие порядка. Я достал бутылку рома из посылки, которую Женька прислала неделю назад, и мы с ним посидели и потолковали. Правда, пить он отказался, а я выпил. Мы с ним долго толковали о том о сем. В конце концов он признал, что так делать нельзя, как он делает, и обещал исправиться.
Зоя смеялась на моем плече. Она засмеялась в первый раз с той минуты, когда я увидел ее на колее вездехода.
Я взял ее лицо в ладони. Казалось, светлые глаза ее сияют во тьме палатки.
— Зоя… Зоенька…
— Что, Фалеев?
— Как славно смеешься… Ты повеселела, Зоенька, и, наверное, стала очень красивой… Жаль, что я не вижу тебя в темноте.
— Конечно, милый… конечно, я похорошела… Как жаль, что ты не видишь меня в темноте…
— Всегда так смейся, — сказал я. — Оставайся вот такой… и чтобы у тебя так же сильно и спокойно стучало сердечко.
— Эх ты… — сказала она чуть слышно и не договорила.
Я поцеловал ее в глаза, в ждущие губы, а она придвинулась еще ближе и что-то жарко шептала и шептала мне в ухо…
…Вот таким же тихим