дотронулся рукой в перчатке до поля шляпы, а Брандт в ответ ничего не сказал. Он только странно посмотрел мне в лицо, а затем нелепо, цеременно поклонился и молча пошел дальше.
– Чудной он какой-то.
– Да, есть немного.
– Все хотел спросить: у вас с ним не было ли чего?
– Имей совесть.
– Я не осуждаю же. Это во-первых.
– Не надо во-вторых. Мы не гуляли даже ни разу. Так, болтали пару раз на общих вечеринках.
Она довольно долго объясняла, кто и кому приносил чай на Рождество и Новый год, пока не обмолвилась, что Брандт-младший писал тайком разоблачительный роман о советской жизни и как-то дал его почитать Лиде.
– А там, знаешь, все какие-то слова вроде «ошметки мелкобуржуазного сора». И про эти ошметки потом: «Вымети их железной метлой!» Я читаю и думаю – что еще за железная метла, как она выглядит-то, черт возьми.
– Тогда все понятно. Знай я, что про меня такое будут первому встречному пересказывать, тоже бы неловко себя чувствововал.
Мы еще немного погуляли, поели мороженого и пошли обратно.
– Интересно, кто в войну мороженое делает. Неужто завод какой-то.
– Лучше тебе не знать.
В квартире, разомлевшие от физической активности и в совершенной темноте из-за светомаскировки, мы валялись на кровати и болтали о чепухе. Лида, нарочито гадко вздохнув, сообщила, что, когда мы только познакомились, даже думала со мной обменяться локонами на память.
– Так разве делают еще?
– Не знаю. Это ты мне скажи, кто из нас нормальной жизнью жил.
Мои постоянные уверения, что бедняки за границей вели, в сущности, такую же жизнь, что и советские граждане, пролетали мимо ее ушей. Она упивалась постоянной возможностью сверять свои почерпнутые из книг знания с моими наблюдениями. Когда я имел неосторожность сказать про кого-то «и вот этот господин…», она тут же меня перебивала: «Господин, ого! Скажи еще раз – господин». Приходилось повторять этого «господина» иногда по десять раз подряд.
– Расскажи, как учился в гимназии.
– Да сто раз уже рассказывал, сколько можно.
– А ты в сто первый. Как вот называется по-русски такое помещение, где ученики спят? Дортуар?
– Какой еще дортуар, я дома жил.
– А эти, спектакли любительские, у вас их тоже ставили?
– Ты уже в кучу все валишь. Богатые, наверное, ставили, а у нас еле на кухарку деньги были.
– Кухарку! Ну и как, барчук, было у вас с ней чего?
– Ей было лет 60. Как язык только поворачивается такое говорить.
– Не думай, что я такая уж невинная. Я первым делом, как от родителей съехала, купила по объявлению эту вашу книгу и все внимательно прочла.
– Что за книга?
Она с жаром прошептала мне на ухо.
– Кто это?
– С ума сошел? Это же знаменитейший в эмиграции роман!
– Первый раз слышу. Что же там пишут?
– Да всякое.
– Угу.
– Ну, допустим, дама сидит и вспоминает, как ее пожилой любовник целовал ее повсюду.
– Хм-хм.
– Я что, я только читала. Еще она там все время в ватерклозете сидит. У вас правда там туалет ватерклозетом называют?
– Да нет, конечно.
– А как называют?
– Туалет.
– Опять ложь, выходит. А мой комендант знаешь как туалет называл?
– Ну?
– Локус. Это «место» по-латыни. Ну и вот, та женщина, значит, сидит на унитазе и говорит, что надо женщине осадить мужчину и поменяться с ним местами.
– То есть мужчина должен в ватерклозете сидеть?
– Не придуривайся.
– Ну и ну. Это, значит, барышни сейчас такое читают?
– Пока живешь барышней, и не такое зачитаешь. Моя Ульяна Сергевна говорит, что невинность переоценена.
– А это-то кто?
– Начальница моя, сколько ж можно повторять. Она сейчас бросила своего офицера и крутит с нашим завхозом, а офицер только зубами скрежещет. Ну чисто роман.
Из книг она узнала, что диванные валики называются обюссоны, и упорно так называла единственный имевшийся у нее засаленный и протертый валик, который лежал на старом продавленном кресле.
– Так. А вот еще хотела спросить: ты финики ел?
– Ну ел.
– И как?
– Ну вкусно.
– Я так и думала. А вот когда говорят «напиться кофе», это же помереть, как смешно.
– Да кто так говорит-то?
– Ну в книгах.
– Разве что.
– Как по-твоему, вот когда пишут «поджать ногу», это как выглядит?
Я показал.
– А вот когда целуют руку на сгибе у локтя, это как?
Я снова показал.
– Ну как колени целуют, тебе точно неоткуда знать.
Я знал.
Я целовал ее голую грудь, ребро, еще ребро, впадинку между ребер, мягкий горячий живот и дальше, все как в этой дурацкой книге. Мы валялись, ели в постели и болтали часами.
Подростком Лида мечтала, что ее украдет белогвардеец-диверсант. Советская реальность не подарила ей ни одной самой завалящей фантазии: ни разу не слышал от нее ни про комиссара со шрамом на щеке, ни про полярника с грубыми обветренными руками, ни хотя бы про какого-нибудь физкультурника с голым торсом.
– Или мечтала, что я медсестра на войне, а какой-нибудь милый солдатик лежит на столе, все смотрит на меня и молчит, а потом во время операции под наркозом не сдерживается и просит руки. Бывает же такое. Пилят ему, вроде как, ключицу, а он на меня смотрит горячими глазами.
– Напомню, я не воевал.
- Ну и что что не воевал. Это вообще не про тебя история. Хватит быть таким эгоистом. Ты помнишь, кстати, прежнюю жизнь? Ну до революции.
Я напомнил ей свой возраст.
– Да что ты скучный-то такой. Ну, хорошо, хорошо, так а все-таки.
И я снова рассказывал ей все, что помнил, пока совсем не разберет сон.
Дело Венславского оказалось даже проще, чем он планировал. Высокий и жутковатый дом за годы советской власти стал меньше на два сгоревших флигеля и всю внутреннюю отделку, но стоял на месте. Все поросло лопухами, крапивой и какими-то кустами. По черной земле валялись разбросанные, с обломанными углами кирпичи. Ни клумб, ни дорожек не было и следа, и только поодаль в реденьком лесочке кучно валялись гнилые, когда-то крашенные, но уж и не разберешь, в какой цвет, доски с погнутыми гвоздями – тут, видимо, была беседка.
В деревне половина домов стояли пустые, в тех же, где