Павел Иванович, наклоняясь над поселенной книгой.
— Ущитывай, ежели время есть.
— Ничего, у нас время найдется. Деду Половскову эвон спать уж приспичило, смотри, как зевает, но все равно посидим. У нас, Максим Ерофеевич, сам понимаешь, характер не хуже твоего. Как, мужики, посчитать еще раз следует?
— Повторяй, надо же к чему-то путному подойти, — за всех сказал дед Половсков.
— Выходит, если ты правду записывал в поселенную книгу, Максим Ерофеевич, посеву у тебя в прошлом году было пятьдесят десятин. Двадцать своих да тридцать в башкирских степях арендовано. — Павел Иванович взял длинную линейку, положил ее на страницы поселенной книги. — И намолотил ты осенесь, ежели на круг взять, по восемьдесят пудов с десятины, не менее, чем четыре тыщи пудов.
— Когда молотили, тогда и пришел бы да смерял пудовкой, — не глядя на него, возразил Большов. — Теперича урожай доказывать попусту. С одной-двух десятин, может, было и больше, а на протчих полях еле-еле семена наскреблись. Не по черным парам ведь сеял-то — где по суглинку, где по солончаку. Да и овсы, небось, были, ячмень, рожь, льну десятины полторы и конопли.
— И овес, и ячмень, и рожь — тоже хлеб. Но на круг по восемьдесят-то пудов, говоришь, не обошлось?
— Если бы вышло, чего скрывать?
— Ладно! Возьмем тогда на круг самый бедняцкий урожай: по шестьдесят пудов. Собралось, значит, три тыщи пудов. Сдал ты двести шестьдесят. Да семье и скоту на прокорм оставил. Сколько у тебя семьи: ты, жена да сын? Трое. И два работника. Всего пять. Сколько каждый из них может за месяц съесть хлеба, так чтобы вволю было? Два пуда? На еду тут понадобится сто двадцать пудов. На коней, на коров, телят и овец кинем в расход, к примеру, пятьсот пудов.
Дед Половсков и Федот Еремеев замахали руками, так как Павел Иванович явно преувеличивал. Мужики, сидевшие на полу, начали между собой переговариваться и спорить, а Илюха Шунайлов, оторвавшись от игры в шашки, насмешливо заметил:
— Отмеряешь ты, Павел, не жалеючи. Нам при таких положениях и половины было бы за глаза.
— Подожди, Илья, не мешай, — продолжая кидать косточки на счетах, сказал Павел Иванович. — Куда ни поверни, Максим Ерофеевич, оставалось у тебя на продажу не менее, чем две тыщи пудов.
— А на базар-то в Челябу я щепки, что ли возил?! Одеться, обуться надо, сбрую кое-какую справить, карасину купить и мало еще что. Это, небось, не ущитываешь!
— Учтем и это. Скинем еще тыщу пудов. А остальной-то хлебушко где?
— Считай, считай! — сдвинул брови Большов, явно припертый к стене: — Бумага и счеты все стерпят. А у меня хлеба нет!
— Упорный же ты, однако, Максим Ерофеевич!
— За свое упорный, а не за ваше!
У Антона Белошаньгина, который до этого времени сидел молча, вдруг начало дергаться веко на правом глазу, налился кровью большой рубец по виску. Эту отметинку оставил ему в девятнадцатом году колчаковец. Рубанул беляк шашкой, раскроил надбровную кость, но второй раз уже рубануть не успел, выпал из седла, сраженный партизанской пулей. С тех пор и стало дергаться у Антона веко, била его время от времени падучая болезнь. Не выдерживали нервы большой нагрузки.
Максим Ерофеевич вывел его из терпения. Белошаньгин с ненавистью, с хрипом, кинул ему в лицо:
— Моли бога, Большов, что не попал ты мне на мушку в девятнадцатом году. Я бы тебе сделал примочку!
Павел Иванович схватил Белошаньгина за плечи, прижал к себе:
— Тише, друг, поспокойнее! Ну-ка, мужики, дайте ему воды испить да отведите в читальню, пусть там полежит, отойдет.
Пока мужики поднимали и уводили теряющего сознание Антона Белошаньгина, Большов не тронулся с места, был неподвижен и темен, словно каменная глыба, только старый стул под ним беспокойно поскрипывал. Павел Иванович опять сел, взял в руки линейку и, оставаясь внешне спокойным, спросил категорически:
— Как же решим-то, Максим Ерофеевич? Время уже позднее, пора бы нам кончать разговор. Будешь ты сдавать излишки или отказываешься?
— Отказываюсь! Нету зерна. Могу даже подписку дать.
— С подпиской не торопись. Ведь, если зерно найдем, придется тебя привлекать за обман к уголовной ответственности.
— Привлекай хоть к какой, а зерна нет!
— Даже один воз не отвезешь?
— Не могу! Но коли уж советская власть такая нуждающая, ладно, пожертвую фунтов двадцать ячменя либо ржи. Где-то в анбаре, должно быть, осталось.
— Мы не нищие, Максим Ерофеевич, — медленно выдавливая из себя слова, сурово ответил ему Павел Иванович. — Нам твоих пожертвований не надо!
— Окромя двадцати фунтов, более не будет ничего. На прошлой неделе полпуда отнес да вот еще энти, и хватит. Больше меня в совет не зовите.
— Ну, добро, Большов! Коли у тебя совести нет, отнеси хоть двадцать фунтов, — вмешался в разговор Федот Еремеев. — Насмешкой ты нас не обидишь. Завтра к ночи, пожалуй, тебя снова позовем. Авось передумаешь. Хватит ли у тебя силы с нами бороться?
Максим Ерофеевич, набычившись, не глядя по сторонам, вышел и хлопнул дверью.
— Анафема, а не человек! — заметил ему вслед дед Половсков. — Зря мы его уговариваем. С него надо спрашивать по-другому. Вызвать его, к примеру, на собрание общества, поставить лицом перед всеми мужиками и спросить: ну-ка, гражданин, расскажи, почему это у тебя хлеба не стало, куда ты его подевал, сколько на самогонку перевел, пошто власть обманываешь? Небось, с народом спорить нелегко. Тут ему и без поселенной книги найдут концы. Не знал бы, куда бесстыжие глаза спрятать, и двадцатью фунтами ячменя не отделался!
— Право, анафема! — подтвердил кто-то из мужиков.
Саньке тоже понравилось определение, данное дедом Половсковым Максиму Ерофеевичу. «Именно, анафема! — подумал он. — Что в нем есть от человека? Ничего! Человек живет для людей, а для кого живет этот анафема?»
— Хлеб человеку даден для радости! — сказал другой мужик откуда-то из угла, от дверей.
Павел Иванович откинулся на спинку стула, опустил руки и устало закрыл глаза. На щеках его отчетливо проступила бледность. Слабость эта стала понятной, когда он некоторое время спустя сказал:
— Санька, у тебя не найдется ли завалящей корки хлеба? С утра, брат, маковой росинки во рту не бывало. Отощал. Да еще и табаку выкурил пропасть. Пошарь-ка в кармане получше.
— Не догадался захватить, дядя Павел! — При этом Санька на всякий случай все-таки провел рукой по карману, затем соскочил с подоконника: — Да ты подожди, я мигом домой слетаю.
— Не надо! — остановил его Фома Бубенцов, подавая Рогову обломок пирога с картошкой. — Держи-ка, Павел Иванович!
— Да ведь тебе самому надо для дежурства.
— Обойдусь! Меня с вечера баба накормила досыта. Бери, подкрепись малость. При