с просьбами, чтобы твою силу ценили. Тебя – не замечали. Намеренно не замечали. А меня признали. Пусть не сразу, но мне нашлось место в улусе. Ревность как нарыв. Зудит, чешется, не дает спать. Лучше бы не трогать, но не получается.
Ты приходила поддержать, я оттолкнул. Не хотел, просто не вовремя все случилось. Могло ли это стать причиной? Ведь тебя не было – не было, я знаю! – вместе со всеми, когда я обращался к Баай Байанаю! Где ты была, Тураах?
Тайах добр, он не верит, что тебе хватило бы сил. Но я-то знаю. Я так и не рассказал ему, как легко ты докричалась до меня тогда, осенью, через тайгу и как не пустила меня в себя, когда я попытался сделать то же.
Зависть и обида. Обида на меня. Это твоя месть? Попытка настроить против меня деревню, занять мое место. О, если, если это твои происки… Берегись! Я не прощу тебе крови моих людей!
Где ты была тем утром, Тураах?!
Ты все делаешь правильно, мальчик! Идешь, как покорный бычок, куда тебя гонят, и не ведаешь, что ведут тебя на заклание.
Но это еще не скоро, не сейчас. А пока копи в себе злость, терзайся ужасной догадкой, что я поселил в тебе. Стань лавиной, что сметает все препятствия на пути. На моем пути. Твоими руками, Табата, я уничтожу и девочку, и назойливого кузнеца.
То, что было некогда Тайахом, оскалилось. Во тьме некому было всмотреться в лицо ойууна. Сейчас это и лицом-то назвать было трудно. В заострившихся чертах проступало звериное, хищное, жуткое.
Умун довольно потирал руки. Он видел: у потухшего костра сидит все больше мрачнеющий Табата. Сжимает в побелевших от напряжения пальцах оберег удаганки, и страшное его сомнение перерастает в уверенность.
Решайся!
Тревожить носящую бремя мать не хотелось. Да хранит ее и ребенка Уот Иччитэ, дух рода и домашнего очага! А сон все не шел. Едва стало светлеть, Тураах вышла из юрты, тихо прикрыв за собой дверь.
В едва светлеющем воздухе предчувствовалась беда. Спящий улус затаился, выжидая. Только в кузне плясали рыжие отсветы да постукивали молоточки.
Тураах направилась в чащу. Со дня возвращения охотников в улусе она не появлялась, даже на похоронах не была. Впрочем, Тураах и не звали. Она часами пропадала в лесу. Искала ответы, раз за разом пыталась пробиться сквозь кровавую пелену, скрывавшую злополучную поляну от взгляда. Найти следы медведицы и ее медвежонка не получалось. Растворились. Сгинули. Словно никогда их и не было.
Тураах подозревала: разъяренная самка не была живым существом. Морок. Абаас. И все же отправила Серобокую облететь лес: не окажутся ли птичьи глаза зорче шаманьих.
Выйдя на знакомую, облюбованную еще прошлой осенью полянку, Тураах опустилась на непрогретую землю. Выровняв дыхание с ритмом леса, устремила внутренний взор в чащу.
И ухнула в кровавую пелену. Ни тропы, ни шорохов леса, даже шагов не слыхать. Только злая воля и ощущение пристального взгляда в спину.
Тураах брела в кровавой дымке, вне времени, вне мира. Расступись, пелена, впусти на место гибели охотников!
Удаганка знала: не впустит, ей достанутся только крики и ужас. Яростный рев, хруст костей и крики боли – раз за разом. Знала, но это все равно заставало ее врасплох, сердце все равно ухало в пустоту.
Туман не расступался, но память Тураах воскрешала виденное. Ужас в стекленеющих глазах Тыгына. Ярость Сэмэтэя – прикрытие для боли. Она вспоминала, и страх заставлял каждый волосок на теле вставать дыбом. Где тут искать ответы, когда все внутри рвется: беги прочь. Удаганка прикусила губу сильно, до ржавого во рту – и ее выбросило из кровавого тумана на лесную поляну.
Она сжалась, стараясь унять дрожь и совладать с подступавшими слезами, но ощущение опасности не пропало. Тураах всем телом ощущала полный ненависти взгляд. Не тот, ставший привычным, взгляд желтых глаз. Другой.
– Снова готовишь кровавый пир, удаган? Одного тебе мало было? – голос Табаты был непривычно холодным и жестким.
Не заметила. Не учуяла его приближения. Слишком глубоко ушла в красный туман, провались он пропадом! Превозмогая тяжесть чужой, навалившейся на плечи силы, Тураах поднялась.
– О чем ты, Табата? – она уже все поняла. И это понимание ошеломило куда сильнее, чем давление силы ойууна. Бывший друг, разделявший все проказы и наказания, был уверен: смерть охотников на ее руках.
– Не смей притворяться, что не понимаешь!
Воздух искрил от ненависти, она окутывала Табату, словно кокон. Стена. И глаза у Табаты бешеные.
Слова не помогут. Бесполезно.
Она потянулась вперед, кинулась всеми своими помыслами к Табате. Стрелой разрезала звенящий воздух.
– Не я! Я пыталась предупредить! Помочь! – беззвучно кричала Тураах, отчаянно бросая в ойууна воспоминания. – Вот, вот, смотри: вещий сон; я бегу к тебе, задыхаясь, а потом… решаю повременить; вот жду, выглядываю тебя, Табата, после алгыса, но ты исчезаешь; вот слежу за охотниками глазами сестер-ворон, но не успеваю, не успеваю вмешаться… Вот она вся я, перед тобой, как на ладони! Бери мою память, ну смотри же! Смотри!
Преграда, окружавшая Табату, не поддавалась. Тураах билась в невидимую стену, раздирая душу до кровавых ссадин. Открылась, как никогда и ни перед кем не открывалась. Табата был глух и слеп. Он видел перед собой врага.
Тураах, уже почти безнадежно скребущаяся в стену (пусти меня! пусти!), уловила сгущающуюся тьму в глазах ойууна. Отпрянула почти в тот же миг, когда обкусанные губы Табаты выплюнули:
– Ведь это твоих рук дело, удаган Тураах!
И шаман ударил.
Чоррун занес тяжелый молот для удара по пышущей жаром заготовке – и напряженно замер. На руках его проступили жилы, но кузнец, не замечая боли в налившихся мышцах, прислушивался к чему-то неведомому, доступному только ему. Подмастерье, державший щипцами раскаленную заготовку, удивленно поднял глаза на мастера.
– Что они творят! – громыхнул Чоррун. – Тимир, где тебя абаасы носят, перехвати-ка!
Тимир, возникший из клубов пара, ухнул, принял тяжелый молот из рук мастера и вопросительно взглянул на Чорруна, но он, ругаясь последними словами, уже хромал прочь из кузницы.
Младшие подмастерья, раскрыв рты, замерли у мехов. Тимир, привыкший без лишних слов исполнять приказы Чорруна, прикрикнул на них:
– Что встали, коровьи дети, а ну качать! – замахнувшись, он с силой опустил тяжелый молот.
– Несмышленые желторотики! – ворчал Чоррун, припадая на поврежденную еще в юности ногу. Он спешил изо всех сил, спешил туда, где, мешаясь друг с другом, вздымались две противоборствующие силы. – Я вам что, нянька? Куда абаасы унесли старого Лося, будь он неладен!
Тураах успела вскинуть руку в защитном жесте, и вовремя: удар был так силен, что ее отбросило на полшага.
– Одумайся, Табата! Давай поговорим! – крикнула она.
Шаман топнул – земля задрожала, камни у его ног пошли в пляс. Ненависть умножала силу Табаты.
«Да он убьет меня!» – с ужасом подумала Тураах и дала себе волю. Снимая запреты, разрушая все преграды, мощным потоком хлынула сквозь нее сила. Ветер взметнул черные косы, вихрем заходил вокруг худенькой девичьей фигуры.
Ойуун сделал стремительный выпад. Веками дремавшие в земле камни вырвались из своей черной колыбели и с гулом понеслись на удаганку. Ураганный ветер, поднятый Тураах, устремился им навстречу.
– Прекратить! – гаркнул Чоррун, выскакивая на поляну. В тот же миг раздался оглушительный грохот: земля и ветер сшиблись в танце. Затрещали деревья, сгибаясь под гнетом сил.
Тураах ударило в грудь, и, не устояв, она опрокинулась на спину. Где-то вскрикнул Табата, сметенный взбесившимися стихиями.
Старая ель с треском лопнула посередине и обрушилась на поляну. Мир потонул в поднятой пыли.
Все затихло. Только какой-то сдавленный хрип слышался в стороне.
Сквозь тьму проступили ощетинившиеся в небо верхушки деревьев. Тураах шевельнулась. Тело пронзила боль, но боль терпимая. Собравшись с силами, она осторожно поднялась. Ватные ноги держали плохо, лицо и руки были исцарапаны. Но доносившиеся откуда-то слева хрипы тревожили удаганку куда больше, чем мелкие царапины и почти иссякшие силы.
Тураах огляделась. Среди оседающей пыли, опираясь на подобранный сук, у рухнувшего