зелено-желтыми пузырями, сразу с платформы мы сошли в грязь по щиколотку.
— Через лес — километра четыре, — виновато сообщил мне Слава, и мы свернули на боковую тропинку, под сомнительную защиту ливнем придавленных веток.
Надо признаться, лес в Покровке потрясающий!!!
Вот он, словарный запас урбаниста: можешь на полутора страницах описывать грустную мордочку троллейбуса, его натужно, со скрежетом прогибающиеся двери, на зачаточные крылья похожие, его мелким ознобом исходящие «рога», и серую ленту асфальта, что изо дня в день разматывается пред его остекленевшими фарами, и так далее и тому подобное, но стоит тебе попасть на природу, и тут уж все эпитеты благополучно заканчиваются, не оставляя в голове ничего, кроме троекратного восклицательного знака.
К концу пути оба мы сделались мокрыми и грязными, Славин черный зонт от такого ливня не спасал нисколько, а сам Слава неуклюже извинялся всю дорогу за непредвиденные неудобства и хвалил «за храбрость», нам было смешно смотреть друг на друга, ибо представляли мы воистину жалкое зрелище: зубы стучат, носы синие, джинсы и рубашки — насквозь.
Временно я перестала смеяться, когда увидела наконец Славину «дачу». «Дачей» оказались четыре стены: оконные проемы без стекол и даже без рам, пола нет и в помине, впрочем, дверей тоже нет; не до конца настеленный потолок и черепичная крыша над ним. Увидев все это, я испытала нечто очень похожее на шок. Слава, сразу поняв причину моего ужаса, сначала издевался: «А что ты расстроилась, крыша-то имеется», а потом повел во времянку, которую за каркасом дома с улицы видно не было.
— А родители-то где? — спросила я.
— А, — Слава равнодушно махнул рукой в произвольном направлении, — они вечером подъедут… Если, конечно, дождь закончится.
Два часа спустя, в маминых тренировочных брюках с начесом, в сером безразмерном свитере и в резиновых полусапожках, которые невыносимо жали, я посиневшими руками чистила на пороге времянки картошку, а рядом сидящий Слава развлекал меня анекдотами из своей школьной жизни. При этом он постоянно сам себя перебивал разными замечаниями на тему «ты хорошая хозяйка» и «с тобой не пропадешь», забрасывал пробные шарики полунамеков, совсем еще несмелых, мне было неловко, я отшучивалась, возвращала разговор в более привычное русло. Нет, мне было приятно, что он меня хвалит, но в голове помимо воли загорался «стоп-сигнал», и я, как говорится, увиливала.
До вечера мы пытались согреться разными общественно полезными способами: готовили еду, ходили за водой к колодцу, посуду мыли и прочее и прочее, а наша городская одежда исходила паром на стареньком масляном обогревателе, наполняя комнатку запахом влаги, но упорно не сохла.
Быстро темнело, недостроенный дом уходил в ночную тень, садово-огородные дорожки обратились в маленькие беспорядочные ручейки, но дождь и не думал прекращаться, он лил и лил, монотонно, однообразно барабанили о крышу полновесные капли.
В остальном мире царила близкая к абсолюту тишина, и он погружался в тень вслед за будущим домом, а небо с каждым часом опускалось на нас все ниже и бесповоротнее. Мы в первый раз за два года знакомства заговорили серьезно, и каждый спешил поведать другому о том, кто же он на самом деле, а вернее — каким он сам себя представляет. Это было одинаково странно нам обоим, но разговор все тек и тек, как текла эта неуемная дождевая вода, а мы, постепенно переходя на шепот, кружили вокруг одной-единственной точки отсчета, и круги образовывали концентрическую воронку, и уже непонятно было, кто кого водит за нос. Мы сидели друг против друга, не зажигая света, и восторженно бредили, сами еще не понимая о чем, а масляный обогреватель стоял между нами, как последняя линия обороны.
— Как ты ко мне относишься? — тихо выдохнул Слава.
— Хорошо, — дрожащим голосом ответила я, а он спросил:
— Как к другу хорошо? — и накрыл мою руку своей ледяной, посиневшей ладонью. Едва я открыла рот для ответа, как от калитки послышался высокий женский голос:
— Слава, мы приехали!
Вам знакомо чувство ностальгии?
Наверняка знакомо.
Кто-то вспоминает старый кривобокий домик на краю деревни, где каждое лето гостил у тогда еще нестарой, полной энергии бабушки, пил на завтрак молоко — свежее, пятнадцать минут как из-под коровы, а на ужин лопал толстопузые оладьи с произвольным количеством любимого вишневого варенья. Кто-то вспоминает головоломку вечерних московских улиц, которую разгадывал на самом первом, самом главном своем свидании: руки осторожно и как бы сами собой сплетались, и повисало в воздухе чрезвычайно ловкое молчание, а огни соседних домов расходились кругами по воде в не замеченных от волнения лужицах. А у кого-то в голове нет-нет да и зазвучит дурацкая песенка: нелепый текст в сопровождении вообще не музыки, а все потому, что именно она ненароком выпорхнула из чужого окна в один из редких радужных моментов его вполне одноцветной жизни.
Так что все мы о чем-то вспоминаем.
И когда у нас доброе, немного задумчивое настроение, эти воспоминания — как ваниль в пироге: придают вкуса нашей доброй задумчивости, а потом совсем безболезненно тают, оставляя во рту сладкий холодок, а на сердце почти воздушную легкость.
Но это — в лучшем случае. А еще бывает, что мир вокруг рушится, или нам кажется, что рушится, но ощущения, поверьте, одинаковые. Тогда из-под подушки выползает осознание собственной никомуненужности, и каждый шорох гвоздем вбивается в голову, а телефонный звонок приравнивается ко взрыву, и все надежды на что бы то ни было начинают агонизировать и временно отмирают. И тогда эти некогда добрые и воздушно-легкие воспоминания выпускают зубы и когти и начинают глодать. Становится все больнее, и все бывшие медали поворачиваются обратными сторонами, а эти обратные стороны, в свою очередь, приобретают более четкие очертания, тоже в основном вымышленные, но от этого не легче. И тогда хочется только одного: забыть все это и не вспоминать больше. Но чем сильнее желание, тем оно неосуществимее. Как жаль, что память, к примеру, не ангина, как чудесно было бы вылечиться от нее при помощи пятидневного курса антибиотиков…
Прошло уже много лет, но вышеупомянутое воспоминание я по сию пору, безусловно, отношу к разряду «глодающих». Казалось бы: детство, глупость и наивность, мелочь мелкая, а вот не отпускает, не отпускает меня чувство нелепой утраты… Вот и сейчас, стоит мне на минуту об этом вспомнить, как родится в груди, чуть выше солнечного сплетения, свербящее студеное чувство, которое принято называть душевной болью. И, как назойливая соринка в сапоге, сидит внутри меня одна крошечная колючая мысль — они не должны были приехать… А вот приехали…
У