имя падре Гевары, я тотчас увязал его с тем священником, который нещадно тиранил детей и однажды на туманном рассвете покончил с собой, бросившись на школьный двор с крыши мрачного здания… Вдосталь можно было бы потолковать об этом загадочном происшествии, но Болюда предпочел поскорей перевернуть страницу и довольно нервно потревожить тень всегда загорелого и такого требовательного преподавателя гимнастики падре Бенитеса, самого человечного из всех педагогов и единственного, кто до прихода в колледж был неутомимым волокитой.
Разумеется, помню. В ходе разговора я оживлялся все больше, но Болюда, не разделявший мое настроение, вскоре сообщил мне печальное известие: падре Бенитес на занятиях неизменно высмеивал его, дразнил и уверял, что тот будто сошел с полотна Мурильо.
Что было довольно странно, сказал я себе, потому что невозможно себе представить, будто у Болюды были хоть когда-нибудь столь тонкие черты лица, чтобы можно было уподобить его ангелочку, писанному Мурильо…
Что-то пошло не так, и с каждой минутой все хуже, когда я выяснил, что кубический прохожий учился на пять лет позже, и я не видел его никогда в жизни, потому что в колледже не обращал внимания на мелкоту из младших классов.
Я вознегодовал: сначала про себя. Сказал бы он раньше, я бы не стал тратить на него время. Я стал сердиться, потом злиться, потом яриться, и наконец, не сумев сдержаться, ибо все, что имеет отношение к священным для меня воспоминаниям о школе, принимаю очень близко к сердцу, обрушил на него град упреков за то, что оказался настолько двуличным, что сумел создать ложное впечатление, будто мы учились в одном классе. Как смел он заставить меня потерять столько времени на такого урода?! Такого – кого? – спросил он недоверчиво. Такого жирного и мерзкого урода, сказал я. Он невозмутимо осведомился, не воображаю ли я, что сам по сей день остаюсь худеньким – он так и сказал: «худеньким» – и неужели я думаю, что окружающим незаметно, что у меня отсутствует половина мозга?
Половина мозга? Неужели его так задело определение «урод»? Да, половина мозга, сказал он, это и вчера по телевизору было видно, когда я возвестил выход из кризиса.
– Какой телевизор? Какой кризис? И какой именно вы Болюда? – почел себя обязанным уточнить я.
Невозмутимо и упорно он поинтересовался, не от сидения ли в телевизоре я так раздулся. Ибо ему кажется, видите ли, что и у него есть право вплетать ложь в свои речи, а потому он, к примеру, сказал, что я тучен, хотя это не соответствует действительности, хотя и счесть меня тощим тоже значило бы погрешить против истины.
– И неужели же, – почти выкрикнул он, – только у вас, барчуков, есть право лгать?
Барчуков?!
Это что же – классовая борьба докатилась до квартала Койот?
– Падре Корраля, – сказал я ему, – мы называли «Петушок», вот так, просто и без затей: Петушок. Помните?
Он был настолько вне себя, так разозлен, что резко рванул с места и большими юношескими шагами пошел прочь, оставив меня, запнувшегося на полуслове, меня, ошарашенного и потерявшего дар речи, меня, отторгнутого от киоска и от самой жизни.
– Петушок! – громко крикнул я ему вслед исключительно ради того, чтобы убедиться, что мне все же удалось унизить его, уязвить и оскорбить.
Но он уже завернул за угол и оставил в воздухе нечто вроде следа – отпечатка геометрической фигуры, кубистических, я мог поклясться, очертаний.
[ГОВНОРОСКОП 11]
«Есть все условия для того, чтобы создать благоприятную атмосферу в доме и в семье, с которой наладится взаимопонимание».
Этой фразой Пегги Дэй хочет сказать мне: «Мак, обрати свой взор к домашнему очагу, к милым сердцу пенатам, а меня оставь в покое».
Долбаный гороскоп!
&
В книжной лавке «Субита», верней сказать, в том кошмаре, из которого я только что вышел, я обнаружил, что Пегги Дэй опубликовала дневник на семь тысяч страниц: философемы, описания дня, проведенного на лоне природы, беглые впечатления, портреты реальных людей, милые подробности жизни в кругу семьи, наблюдения над уличной жизнью, озабоченность состоянием здоровья, растущая тревога за будущность, душераздирающие впечатления от бессонницы, праздное умствование, разнообразные воспоминания, причем ни в одном из них мне места не нашлось, путевые заметки, афоризмы, даже разбор бейсбольных матчей (последнее, надо полагать, и шарахнуло меня с такой силой, что я проснулся).
12
«Смех в зале» я могу читать снова и снова, и он не приедается мне, потому, должно быть, что за исключением «укачивающих моментов» – в этом рассказе они особенно невыносимы – призывает нас принять важнейшее в жизни решение, а именно, свалить, что называется, с концами.
Подобный вид побега неизменно обладает обольстительной силой, и мы не желаем отказываться от него, хотя в самый момент истины неизменно отшатываемся и выбираем спокойное однообразие города, где живем всю жизнь. Но если все же она, жизнь эта, не вовсе лишена радости, это объясняется тем, что мы знаем: возможность все бросить, пусть даже с опозданием, и уйти еще не потеряна.
Это не противоречит тому, что я предпочитаю прощания совсем иные менее громкие. Случилось мне как-то прочесть о традиции ухода «sans adieu» (не прощаясь), что в разговорном испанском XVIII века приняло форму фразы «уйти по-французски», которая до сих пор произносится с осуждением и упреком по адресу тех, кто покидает родные места не простившись ни с кем, не сказав ни слова; кажется, что такой уход есть деяние предосудительное, а между тем уйти с какого-нибудь многолюдного сборища молча и незаметно считается чем-то гораздо более изысканным и свидетельствующим о хорошем воспитании, нежели поступить наоборот, и потому, наверное, я до сих пор помню, как однажды, выпив больше, чем следовало, нелепейшим образом прощался со всеми присутствующими, тогда как подобало бы удалиться скромно и незаметно, а не красоваться в столь бедственном состоянии.
Манера уходить «sans adieu» оставалась в моде среди представителей французского высшего общества на протяжении всего XVIII века и превратилась в обычай покидать, не прощаясь, салон, где имел место званый вечер, уходить, даже не поблагодарив хозяев. И обычай этот ценился столь высоко, что, если кто-то откланивался, это воспринималось как невоспитанность и дурной тон. Когда гость начинал выказывать все признаки нетерпения, давая понять, что ему не остается ничего другого, как уйти, все считали, что это в порядке вещей, а вот на того, кто уходил, простившись, смотрели косо.
И незаметный уход со сцены представляется мне верхом элегантности. Как, например, поступил в Лиссабоне Вальтер. Ибо удалиться, не применив всем известной