Я хотел было повесить в аудитории объявление, написанное сплошь большими буквами: БУДЕТЕ МНОГО ВЫДУМЫВАТЬ ПРИСТРЕЛЮ! Дескать, воображение — вещь хорошая, но не слишком о себе воображайте. От идеи лозунга я отказался, однако в более вежливой форме без конца втолковывал ученикам ту же мысль: «Умножая, мы обязательно получаем произведение. Умножая небылицы, мы вовсе не обязательно получим „произведение художественной литературы“. Пишите о том, что знаете. Грандиозные вымыслы, нагромождение ночных кошмаров, романтические шумы и героические порывы — отнюдь не главный признак настоящего искусства. Старайтесь быть точными, аккуратными, сдержанными». — «Да? А как же тогда Том Вулф? — спросил Шоу, отставной газетчик. — Вы и его назовете сдержанным, Цукерман?» (Не «мистер Цукерман», не «профессор Цукерман»: «Цукерман», да и только. Впрочем, Шоу был вдвое старше меня.) Еще кто-то: «Вы против стихотворений в прозе?» Ангиашвили (глухим утробным голосом, с диким акцентом, слово за слово возбуждаясь сверх всякой меры): «Спиллейн[62], профессор, Спиллейн! Вы хоть читали Спиллейна?» К сожалению, читал. Но Ангиашвили не смог дослушать и двух фраз: «А тираж-то у него десять миллионов, это что-то значит, а, профессор?» Миссис Слейтер, гладя ладонью мой рукав, обращалась к преподавателю с подчеркнутой доверительностью: «Вы носите твидовый пиджак, мистер Цукерман. Почему же, когда Крейг в моем рассказе носит твидовый пиджак, это „надуманно“?» Я отбивался, как мог. «Бог с ним, с пиджаком. Но скажите, зачем вы заставили своего Крейга без конца дымить трубкой?» — «Мужчины курят». — «Ну и что с того, миссис Слейтер? Мужчины много чего делают. Трубка - самая настоящая надуманность!» — «Но…» — «Послушайте, миссис Слейтер, почему бы вам не написать о том, как вы ходили за покупками в универмаг Карсон? Или о вашем времяпрепровождении в Саксе?» Она — ошарашенно: «Да?..» — «Да! Да! Да!»
Романтические буря и натиск несли моих учеников по морю слов: вперед, вперед, без руля и без ветрил. Иногда и я терял управление. Впрочем, в большинстве случаев мои гневные педагогические вспышки бывали хорошо продуманы и выверены.
«Неизбежное последствие подавления отрицательных эмоций», — говорил о моих мигренях армейский психиатр. И еще: кого вы больше любите — отца или мать; боитесь ли высоты; как чувствуете себя в толпе; как планируете строить жизнь после демобилизации? Я честно отвечал; он делал выводы. Окончательный был таков: пациент представляет собой корабль, доверху нагруженный сдерживаемым гневом. Не доктор, а романтический поэт в чине армейского капитана.
Друзья мои (мой единственный настоящий враг уже умер, остались только мелкие недоброжелатели), друзья мои, я до последнего цента отработал эти двести пятьдесят долларов! Сполна. Удивительно и непостижимо, но ни в один из понедельников этого семестра у меня не случалось приступа. В первый день недели мигрень неизменно брала отгул. Не было и угрожающих признаков ее очередного визита — даже при чтении животно-кровавых сочинений полицмена Тодда, даже при просмотре рассказов кисло-сладкой миссис Слейтер. Пока длился практический курс, головная боль накатывала по выходным. Это меня радовало. Хотя декан вечернего факультета хорошо ко мне относился и я до некоторой степени верил его заверениям, что периодические вынужденные пропуски занятий не станут причиной для увольнения, валяться полутрупом по субботам и воскресеньям было менее тягостно, чем просить кого-нибудь из коллег об одолжении или отменять встречи с учениками.
Хорошенькая, моложавая, нордически светловолосая Лидия, сохранившая себя в доставшейся ей тягостной и унылой среде обитания, ею же и описанной с такой привлекательной непосредственностью, не могла не вызвать интереса у двадцатичетырехлетнего преподавателя; поскольку она была женщиной, а он мужчиной, не удивительно, что заинтересованность имела эротическую окраску. Однако до поры до времени я проявлял достойную сдержанность, памятуя об изложенных выше убеждениях касательно профессиональной чести и самоуважения. Аудитория — не улица, хотя и тут и там людьми движут одни и те же чувства; но в стенах университета в рамках отношений студент-преподаватель не может быть места бурным эмоциям, милому непостоянству, жестокой ревности — всему тому, что ассоциируется с любовью. Когда тебе двадцать четыре, когда на тебе свежая белоснежная рубашка с галстуком, когда рукава пресловутого твидового пиджака испачканы мелом, это кажется истиной, не требующей особых доказательств. Ведь так хочется, чтобы душа была чиста, а репутация незапятнана!
Впервые увидев Лидию, сидящую за студенческим столом, я решил, что она, должно быть, гимнастка или акробатка, потому что фотографии таких вот голубоглазых блондинок, завоевывающих на Олимпийских играх золотые медали для Советского Союза, часто мелькали на глянцевых журнальных обложках. Впрочем, плечи ее были узки, как у ребенка, а кожа казалась почти прозрачной. Когда же миссис Кеттерер встала из-за стола, стало окончательно ясно: не гимнастка и не акробатка. От пшеничных волос до талии — может быть; от талии до ступней — пастух или привычный к качкам матрос. Ничего специфически женского. Пытаясь поддержать собственные принципы, я отгонял мысли о верхней части ее тела («организма» — сказали бы тетки) и внушал себе, что внимание привлекает именно мужеподобная переваливающаяся походка Лидии.
Я переспал с ней ровно через месяц, переступив через свои убеждения и ее желание. Сюжетная канва события выглядела так, будто за дело взялась миссис Слейтер: беседа наедине в кабинете профессора — о литературе; продолжение разговора по дороге в район Гайд-парка; приглашение выпить пива в баре, расположенном как раз посередине между нашими домами, — всего по одной кружке; почти вынужденное ответное приглашение на чашечку кофе. О, спасибо, буду очень рад. «Не пойму, зачем вам это надо», — сказала Лидия, отправляясь в ванную комнату, чтобы надеть предохранительный колпачок. «Зачем вам это надо, не пойму», — сказала Лидия, выйдя оттуда в трусиках, которые я, уже раздетый, беспрепятственно стащил с нее. «Кругом столько красоток, почему именно я?» — спросила Лидия.
Я не стал утруждать себя ответом. Чего больше в ее словах — самоуничижения или здравого смысла? Я улыбнулся.
Она сказала: «Вы только посмотрите на меня».
Я сказал: «Как раз этим и занимаюсь».
«Ну и как? Я же на пять лет вас старше. У меня обвислая грудь, да она никогда и не была красивой. Я вся в морщинах. У меня толстая попа. У меня больные ноги. Я почти калека. Хочу, чтобы вы были в курсе, профессор: я не знаю, что такое оргазм». (Ее организм не знает, что такое оргазм.) Тут-то и началась наша любовь. Она отдалась мне, как отцу, как Кеттереру, как любому другому мужчине в своей жизни, — с печалью и недоумением.
Потом была та самая чашечка кофе. Зябко кутаясь в халат, Лидия вздохнула: «Никогда не пойму, зачем тебе это понадобилось. Почему, например, не с миссис Слейтер, которая просто измечталась о тебе? С чего это такой, как ты, захотел такую, как я?»
Конечно же, я не «хотел» ее ни тогда, ни вообще никогда. Мы прожили вместе почти шесть лет. Восемнадцать месяцев были любовниками и еще четыре года, до самоубийства, — супругами. И все это время я ее не хотел. В тот первый вечер она очень точно описала свое тело. Я не испытывал влечения к Лидии в тот первый вечер; я не испытывал никакого влечения к Лидии на следующее утро, когда снова переспал с нею; я не испытывал абсолютно никакого влечения к Лидии еще много сотен раз. Что касается миссис Слейтер, то я желал ее неоднократно и раз десять дело кончалось разнузданными постельными сценами, но, увы, воображаемыми.