пиццерию. Заказали пиццу с кока-колой и сели в дальний угол. Я начал считать. Денег оказалось много, и я так и видел перед собой счастливо улыбающееся лицо доньи Флорес.
Песнь третья
Я притащил два пакета с продуктами, памперсами, тальком, влажными салфетками, одеяльцами, кока-колой, маникюрным набором, ватными палочками; я притащил жвачку, карамельки «Блоу попс», лимонное драже, «Кит-Кат» и еще много всякого шлака, потому что читал в библиотечной книжке, что беременные любят всякий шлак. Я постучался и стал ждать. Тут я сообразил, что донья Флорес не откроет мне, пока я не подсуну под дверь конверт с деньгами. И подсунул деньги. Вскоре послышался шелест – за дверью перебирали купюры – и шепот, считавший по-испански. Только после этого замок щелкнул и донья Флорес открыла дверь – ровно настолько, чтобы я протиснулся боком с одним пакетом.
Лицо доньи Флорес выражало удовольствие. Она удивленно сказала стенке: «Хуан Бобо управился». Я напомнил ей, что меня зовут Хулио. Она кивнула, но я знал, что она надо мной смеется. Смеется надо мной вместе со своей собеседницей – стенкой. Но мне было все равно. Сердце стучало все быстрее и как будто носилось кругами, потому что мне предстояло увидеть Таину.
Донье Флорес я говорил, что люблю ее дочь, люблю, но как сказать об этом Таине, я не знал. А еще побаивался ее помойного языка.
Я вошел. Донья Флорес поставила пачки памперсов к стене пустого коридора; в гостиной она знаком попросила меня подождать. В одной руке она зажала деньги, другой порылась в пакете с продуктами, потом постучала в дверь Таины и позвала: «Та-те». Сердце мое теперь описывало не круги, а какие-то другие фигуры, оно плыло, оно трепыхалось и подскакивало у меня внутри, как на абстрактной картине, и я мог только смотреть в пол.
– ¿Tú eres Julio?[68] – прозвучал нежный голос Таины. – Дебильное какое имя. – И она переключилась на английский. – Ничего тупее в жизни не слышала.
Я обрадовался, хотя она сочла мое имя тупым и дебильным. А Таина приказным тоном добавила:
– И нехрен заглядывать в ванную, когда там люди.
– Да, да. Извини. Просто так получилось. – Я так и смотрел в пол. Улыбнуться бы, но у меня не было сил поднять глаза. Я страшился, что ослепну от волнения, и потому просто смотрел на ее chancletas[69] из оранжевой пластмассы. На всех десяти ногтях у Таины краснел облупленный вишневый лак, а на большом пальце косо сидел детский пластырь с изображением Снупи. Я все-таки поднял глаза. Сквозное от старости хлопковое домашнее платье, серо-голубое, как глаза чайки, прикрывало беременное тело. Измятое, словно Таина спала в нем. Трудно было не обращать внимания на те места, на которые мальчикам пялиться не положено. Поэтому я снова опустил голову.
– Ты любишь пиццу? – спросил я, глядя не столько на нее, сколько на донью Флорес, которая как раз разбирала продукты. – Знаешь, что такое пицца?
– Пицца?
– Пицца, еда? – Я старался улыбаться не слишком широко. Не смотреть на полупрозрачное платье, хотя Таина наверняка знала, что ее коричневые соски торчат, словно тоже насмехаются надо мной. – Пицца. Там сыр и еще всякое.
– Да знаю я, что такое пицца, ты дебил, что ли, идиот сраный. О, пицца. Кто же пиццу не любит. – Таина говорила по-английски безупречно, чем застала меня врасплох. Она говорила на обоих языках и читать, наверное, тоже могла на обоих. Таина рассмеялась, словно никогда в жизни еще так не забавлялась.
Донья Флорес ушла на кухню, и мы остались в гостиной одни. Я наконец-то поднял глаза на Таину, но взгляд застрял на уровне грудей. Одежда стала мне тесной, а взгляд никак не хотел подниматься, словно приклеенный. Таина скучливо вздохнула. Груди ее поднялись и опали. Платье трепыхнулось.
– Начинается…
Она снова вздохнула, ушла к себе и вернулась в футболке поверх платья. Надпись на футболке гласила: «СОБСТВЕННОСТЬ “НЬЮ-ЙОРК ЯНКИЗ”».
– Ты хорошо питаешься? – смущенно спросил я по-английски, потому что теперь я знал, что Саль сказал мне неправду.
– Я люблю «Твинкис». Очень надеюсь, что ты их принес. А мороженое принес? Да? Да? А жвачку? Убью, если не принес.
– Да, да, да, я принес жвачку. – Как же я разозлился на себя, что не купил «Твинкис». Я не стал говорить Таине, что «Твинкис» ей вредно.
– Сто лет журналов не читала, – сказала она, как будто ей стало скучно. – А читать люблю. Из книжек у нас в доме одно иеговистское дерьмо, «Сторожевая башня» и «Пробудись!», вот же срань господня.
– Хочешь, я принесу тебе книги?
– Я же только что сказала. Господи, ну и дебил.
– А что ты хочешь?
– Да что угодно. Но лучше – журналы. Я люблю книжки, но журналы люблю больше.
Я припомнил, как той ночью следовал за ними и как они зашли в магазин.
Я хотел спросить, не купить ли ей плеер или айпод, чтобы она могла слушать музыку. Я знал, что Таина поет, но не знал, как заговорить о музыке.
– Таина, ты не скучаешь по школе?
Она помедлила с ответом (наверное, не хотела, чтобы нас услышала мать) и просто еле заметно помотала головой.
– Иногда. Да, скучаю. – Она пожала плечами. – А по мелким дебилам, которые ко мне цеплялись, – нет.
– И тебе трудно не петь?
– Откуда ты знаешь?
– Мисс Кэхилл говорила…
– А! Она была хорошая. Да, пою, но не особо. Так, чепуху всякую.
– Хочешь, я принесу тебе айпод?
– А зачем?
– Будешь слушать музыку, – сказал я, словно это было очевидно.
Таина пожала плечами, будто ей все равно, но я знал, что ей не все равно. Я поколебался (спросить, не спросить, глупо просить о таком), но все же спросил:
– Может, споешь? Что-нибудь небольшое. Короткое.
Рот у Таины недоверчиво приоткрылся, словно я сделал ей непристойное предложение. Потом она сжала губы, сложила руки на груди и ухмыльнулась.
– А шляпу ты принес?
– Шляпу?..
– Да, шляпу, ты бы в нее доллар швырнул. Не буду я тебе петь, размечтался.
Донья Флорес закончила разбирать покупки и теперь сидела за столом, считая деньги и что-то записывая в блокноте.
Я решил не думать больше про пение и взглянул Таине в лицо. Вокруг глаз и на носу у нее составились созвездия, и я глупо сказал:
– У тебя веснушки.
– Пошел ты, – огрызнулась она, – да, у меня веснушки, и у ребенка будут веснушки. Чем тебе веснушки не угодили?
– Да нет, мне нравится. Классные они.
Большой живот совершенно не мешал Таине сидеть на диване. Я сел подальше, чтобы дать беременному телу больше места. Таина пододвинулась ко мне.
– Ненавижу свое имя, – сказала она. – Единственное недебильное имя – Усмаиль. Люблю смотреть в окно на почтовый ящик. Люблю читать это слово по-английски.
– Волшебное имя, – согласился я.
– Не то что мое. Ненавижу. Дебилизм какой-то.
– Мне нравится твое имя, оно красивое. – Мне хотелось поцеловать ее, но я не умел целоваться. Мне казалось, что и Таина тоже не умеет, сколько бы она ни сквернословила. Но