А издали, из дома, что напротив, смотрит на нее сквозь другое оконное стекло повязанная белым платком старушка, смотрит, подперев щеку коричневым кулачком, покачивая головой, как от несильной привычной боли: что за жизнь пошла, непохожая, непонятная, дымят, коптят белый свет, совсем омужичились… Отстраненно смотрит, долго, слезящимися от древности глазами, точно с иконы, которую по ошибке оправили оконной рамой и вставили в бетонный монолит стены на уровне третьего этажа…
2.
В служебной «Волге» по дороге в агентство Александра Игнатьевна еще раз проверяет, все ли захватила, не забыла ли чего (в трест решила не возвращаться), рассматривает, вынув из папки, два чистых бланка с угловыми штампами и подписью управляющего, выданные на случай, если завтра понадобится официальная бумага, а текст — так договорились с Дашковым — она впишет сама, по своему усмотрению.
Об этом и думает весь остаток пути в агентство, корректируя будущее письмо, сокращая, меняя на ходу, стараясь не забыть необходимое и отбросить необязательное, ненужное.
Потом минут пятнадцать она уже ни о чем не думает, а только объясняет, стоя у окошка старшего кассира, что ей необходимо лететь завтра именно семичасовым, только семичасовым, иначе вообще нет никакого смысла:
«Понимаете, просто нет смысла, и все!».
Полная, с вытравленными до белизны волосами женщина в форменной рубашке с погончиками и узким галстуком терпеливо слушает и так же терпеливо, любезно и даже с сочувствием отвечает, что билетов на завтра нет, тем более на утренний рейс, нет и не предвидится:
«Бронь надо было заказывать, гражданочка, бронь, заранее побеспокоиться».
Так повторяется несколько раз — вежливо, одинаково ровным тоном. «Уж лучше бы нагрубила», — думает она, но от кассы не отходит, стоит, как прикованная, то ли чуда ждет, то ли силы собирает для нового приступа.
После очередной, бог знает какой по счету, атаки, когда все средства уже испробованы, делается последняя отчаянная попытка:
«Простите, какими духами вы пользуетесь? По запаху похожи на французские».
Кассирша удивленно поднимает брови (они у нее темные, каштановые, перекиси, что ли, не хватило?), потом, смутившись, пунцовеет, наклоняется ближе и интимным шепотом сообщает заведомую ложь:
«Французские, муж подарил, «Фиджи» называются. Правда, тонкий аромат?»
При этом еще больше краснеет — да так, что сквозь слой пудры, сквозь неумело наложенный грим и синтетические, как у заводной куклы, волосы на миг проступает совсем другое лицо — лицо девочки, подростка, наивное, доверчивое и лукавое.
Минутой позже я возвращаюсь к вопросу о проклятой брони («Возможно, кто-то не востребует, передумает, заболеет или поедет поездом, мало ли какие обстоятельства!»), и она, помягчевшая от секундной, нарушившей однообразие передышки, сдается:
«Ну что мне с вами делать, дорогая, ума не приложу. Разве что под свою ответственность?»
Но это уже не вопрос — констатация факта, и, покопавшись в своих закромах, она вытаскивает и быстро, от руки, заполняет голубой прямоугольник билета.
В благодарность я забываю сдачу, но ее возмущение столь неподдельно, что мне становится стыдно. Я извиняюсь, благодарю, прощаюсь, сгребаю мелочь и крупной рысью бегу к выходу, продолжая улыбаться, как будто только что выиграла лотерейный пылесос или холодильник…
По дороге домой (все в той же служебной «Волге») она по привычке составляет подробный план на вечер и утро следующего дня, закладывает, как сама это называет, программу, в которой предусмотрено все, вплоть до свежей рубашки для Сережи, колготок для Димки, ужина и «завести будильник на пять тридцать». И только когда план готов, взвешен и утвержден во всех внутренних инстанциях, вдруг вспоминает, что мужа нет дома, что он в командировке, в далеком Свердловске, — и все летит в тартарары…
Настроение падает, но все же не настолько, чтобы забыть про удачу с билетом, — повезло, что говорить, крупно повезло; если б не кассирша… Однако мысли о предстоящей поездке, о бланках и ждущих решения вопросах постепенно отступают, и на некоторое время она вообще забывает, куда и зачем едет, куда и зачем отправится завтра, просто смотрит в окно на проносящийся мимо бульвар, на темно-зеленые, чуть тронутые желтизной каштаны, и, быть может, лишь теперь замечает, что лето — не календарное, разбитое на декады, кварталы, втиснутое в жесткие рамки сроков и графиков, — уже прошло, что уже наступила осень.
«Совсем зарапортовалась, — думает она, подставляя лицо под встречную струю воздуха. — Все, с сегодняшнего дня никакой работы по вечерам. Провались он, этот отчет, тоже мне надомница! Мужа неделю дома нет, а ты и не заметила…»
Резко затормозив, машина останавливается у светофора.
Она смотрит на спешащих мимо пешеходов, на яркий, раскрашенный рекламой вагончик трамвая, а в памяти гудочками, отдельными кадрами — совсем как в фильмах Михалкова — всплывает голый, дубленный солью ствол дерева, две обнаженные фигурки на пляже (ее и Сережина), короткие черные тени на раскаленной гальке, горячие губы на лице и необъятное, бездонно-голубое небо. И внезапно, вдруг, болезненным острым уколом пронзает мысль: «А если он не уезжал?! Что если придумал командировку, устроил себе каникулы, сделал вид, что уехал, и теперь где-то, с кем-то?! Вон, Светка рассказывала, был такой случай…» Сознает всю нелепость возникшего подозрения, но, вопреки рассудку, оно не отпускает — наоборот, все сильней и сильней въедается, травит душу. Старая, родившаяся чуть ли не в первый день знакомства с будущим мужем ревность накрывает ее липкой паутиной, снует челнок, опутывает, заворачивает, словно в кокон; мгновенно забывается все, будто не было десяти лет, прожитых вместе, будто ничего не было: ни раскладушки в сыром холодном флигеле, который снимали на первых порах, ни сложных (по заключению врачей) родов, ни бессонных ночей, ни Димки с его детскими хворями, ни пляжа на юге, ни Сережиных рук, ни губ. Стыдит себя, гонит темные мысли, вспоминает малоутешительное: «Если любят по-настоящему, то не ревнуют, а верят, верят, верят» — и не может избавиться от унизительной, нестерпимо жалящей боли.
«Хватит! — приказывает себе. — Прекрати! Что, собственно, произошло? Его нет, он в командировке. Ну и что?.. Тебе же лучше, меньше забот, хлопот, рубашку, вот, гладить не надо, и вообще. Посмотришь фильм по второй программе или выспишься в кои-то веки».
Гаснут, отодвигаются в никуда фигурки на пляже, стираются с сетчатки глаз небо и море, берег и застывшая у воды коряга.