все-таки не так, как люди влюбляются: ища встречи, поступаясь привычками, отказываясь от желаний. Б.Б., скорее, включил влюбленность в число прочих существенных составляющих жизни: аспирантуры, библиотеки, филармонии, визитов, путешествий. Тем не менее, вот, влюбился. Еще раньше что-то подобное пришло ему в голову, или где там был центр его чувств, по поводу жены Рейна, Гали, но исключительно, небывало платоническое, поскольку совсем уже математическое. Ей тогда было лет двадцать пять, ему шестнадцать-семнадцатый, и интерес он для нее представлял весьма отдаленный и чисто человеческий. Он перед нею и перед Рейном и перед их браком благоговел, так все складывалось — лучше не бывает. Он преподносил ей цветы, приглашал, естественно, на вернисажи и балет — и безмолвно, скажем, взирал, что, впрочем, он делал бы и без специальной установки на влюбленность и обожание. Так продолжалось несколько лет и никем всерьез не воспринималось, включая его самого, который знал, что ему еще предстоит понять и обучиться, что значит воспринимать всерьез. Однако он встретился с Рейном один на один и подробно расспросил его, при каких обстоятельствах он с Галей познакомился, где конкретно, из какой она семьи, что у нее был за круг друзей и круг чтения, нет ли младшей сестры или подруги, и так далее, с тем, чтобы, пояснил он, все такое же отыскав или воспроизведя, такую же встретить, но еще не замужем за Рейном.
Влюбился он — вдруг. Помните девушку-азербайджанку на семинаре по ивриту, которую он попросил учить его турецкому? Год они занимались ивритом, занимались турецким, и хоть бы что, а потом — как это вообще-то бывает, особенно в студенческое время: трешься бок о бок, привык, как к мебели в аудитории, и вдруг как будто фокусируются глаза — неожиданно взыграло в нем что-то.
Алла. Имя, данное хитро: русское для русских и от «Аллаха» для своих. Но это — изгибистость родителей, каких-то там бакинских тоже докторов наук по физике-химии, а сама она была тот самый платиново-иридиевый стержень из Французской палаты мер и весов, который не удлиняется, и не укорачивается, и не складывается, и вообще ни на что не годится, кроме как быть метром. Внешне она больше походила на хлыст, на хлыстик, тоненькая, прямая, чуть покачивающаяся при ходьбе, быстро-медленная. Быстрая — когда внутренняя пружина в ней распрямлялась или даже только готова была распрямиться, и медленная — когда пружина взводилась, кем-то или ею самой, сидящей подобрав ноги в кресле, рассеянно ищущей сигарету, или долго, в несколько приемов: шляпка, шарф, плащ, сапожки, перчатки, все это отдельно — собирающейся уходить.
Роман продолжался лет пять. Я их иногда встречал на улице, она недалеко от меня снимала квартиру. Позже я с ней подружился, несколько раз она по-соседски «забегала» ко мне, тогда Б.Б. уже был ей невыносим, и она говорила о нем с ровной сильной неприязнью. Я, например, извинялся за беспорядок в комнате, она говорила: главное, не быть как Б.Б., он ставит чашку с молоком на подоконник, молоко проливается, и он не вытирает, потому что, объясняет он, зачем, само высохнет, то и то белое; и вдобавок что-нибудь про Малевича, то есть к мерзости высыхания молока еще и мерзость пошлости. Я возражал, что все-таки забавно, нет? Она отвечала: это если он не делает вам два раза в день предложение. И передергивала плечами — как от брезгливости или от холода. Феня, рубашку, — говорит он, входя в квартиру, проходя по коридору в свою комнату и на ходу расстегивая и сбрасывая на пол рубашку, которая на нем; Феня, пуговицу, — это если оторвалась пуговица, и тоже сбрасывая на стул и не останавливаясь, потому что он каждую минуту спешит в какое-то другое место. А вернее, в какую-то другую минуту — она усмехается и опять передергивает плечами. Она говорила о нем охотно и всегда вот так.
Б.Б. давал понять, особенно Гале, к тому времени уже не Рейн, что роман был настоящий, со всеми степенями близости, включая последнюю. По тому, с какой несоответственной яростью в разговорах с той же Галей или со мной Алла давала понять, что, слава богу, хоть до этого у них не дошло, склоняюсь к тому, что правда на его стороне. Он ездил в Баку знакомиться с родителями, в статусе жениха. Провел там месяц, из которого три недели — в путешествии по Каспийскому морю. Главным образом, «в песках под Красноводском», как он потом много раз повторял, в поисках следов Велемира Хлебникова. В песках нельзя найти следов, согласитесь — говорила мне Алла спокойно, но опять с брезгливой и одновременно больной улыбкой. Особенно через пятьдесят лет, согласитесь. Пока он путешествовал, она оставалась дома, родители недоумевали, что все это значит: визит по виду торжественный — и всего три дня в начале, три дня в конце вместе. За эти шесть дней он еще свел знакомство со старушками, знавшими Вячеслава Иванова, и старичком, знавшим, но не помнившим его. Старушки, как уже повелось, отдали Б.Б. записки, дневниковые и с конспектами лекций Иванова, и письма, не его самого (какие были его самого, они, по его знаку, в тридцать-каком-то году со специальной оказией переправили ему в Рим), а их собственные друг к другу о нем. Набралось с целую картонную коробку из-под румынского зеленого горошка, которую он и привез с собой в Ленинград. Бесценный документ эпохи, — похлопывая по коробке, приговаривал он в своей новой уверенной иронической манере.
Велемира он не привез ничего, хотя утверждал, что встречал «в песках под Красноводском» аксакалов, которые пели ему про не то одного, не то двух древних странников, появившихся из России и удалившихся в сторону Персии. (Б.Б. говорил, безо всякого нажима, что он и сам заходил на территорию Ирана и мог бы доехать хоть до Тегерана, а хоть и до Багдада, с его-то английским, но не был готов и все-таки поостерегся, лучше в следующий раз, — я ему верю.) Однако приходили ли странники, когда певцы были детьми, или во времена Афанасия Никитина, толком они сказать не могли. Б.Б. их песни записал, по-тюркски, как он, не распространяясь о том, что это был за тюркский, говорил, но с русским переводом, сделанным на месте. Записи лежали в папках поверх камней и песка, на которые могла ступать нога Хлебникова и которыми были набиты два ящика, предназначенных для перевозки фруктов. Фруктов было еще два ящика, и трехлитровая фляга черной икры — дары родителей Аллы. Но на обратном пути он остановился на два