– ну чисто жених, – уважительно похвалил кузнец.
Но Кнульпу было уже не до шуток, он снова надел сюртук, коротко поблагодарил и ушел.
На обратном пути возле дома ему встретился доктор, который с удивлением его остановил:
– Далече ли собрался? А вид-то какой!.. А-а, ты побрился! Господи, Кнульп, ты все же сущий мальчишка!
Но ему это пришлось по душе, и вечером Кнульп вновь угощался красным вином. Школьным товарищам предстояла разлука, и оба изо всех сил шутили и веселелились, не желая показывать, что опечалены.
Рано утром к дому подъехал работник старосты на подводе, где в дощатых загородках стояли на дрожащих ножках два теленка, устремив широко открытые, чистые глаза в холодное утро. Луга впервые белели инеем. Кнульп уселся рядом с работником на козлы, укрыв колени одеялом, доктор пожал ему руку и вручил работнику полмарки; подвода загромыхала к лесу, работник меж тем раскурил трубку, а Кнульп заспанно щурился, глядя в студеное блекло-голубое небо.
Позднее, однако, вышло солнце, и к полудню стало совсем тепло. Двое на козлах вели неспешную беседу, а когда добрались до Герберсау, работник непременно хотел сделать крюк на своей подводе с телятами и довезти попутчика до самой больницы. Впрочем, Кнульп быстро его отговорил, и они дружески расстались у въезда в город. Кнульп еще постоял, провожая взглядом подводу, пока она не скрылась под кленами на пути к рынку.
Потом он с улыбкой зашагал меж садовыми изгородями по тропке, знакомой лишь местным обитателям. Он был вновь на свободе! Больница подождет.
Воротившегося скитальца вновь обвевало светом и духом, шумом и запахами отчего края, все здесь было волнующе знакомо и близко, все говорило: ты дома, – и толчея крестьян и горожан на скотном рынке, и напоенные солнцем тени побуревших каштанов, и печальное порханье запоздалых темных осенних мотыльков у городской стены, и плеск четырехструйного рыночного фонтана, и запах вина, и гулкий деревянный перестук, доносящийся из подвального сводчатого въезда в бочарню, и знакомые названия улиц, подле которых кружили беспокойные сонмы воспоминаний. Всеми фибрами бесприютный бродяга вбирал в себя многоликое волшебство родных пенатов, знакомости всего и вся, воспоминаний, дружества со всяким уличным углом и всякой придорожной тумбой. Целый день он без устали бродил по улочкам и переулкам, слушал точильщика у реки, смотрел в окошко, как трудится в мастерской токарь, читал на новых вывесках давние имена хорошо знакомых семейств. Окунул руку в каменную чашу рыночного фонтана, но жажду утолил лишь в нижнем этаже старинного дома, у маленького Настоятелева родника, который столь же таинственно, как и много-много лет назад, журчал в диковинно прозрачном сумраке меж каменными плитами своего бассейна. Потом долго стоял у реки, прислонясь к каменному парапету над текучей водой, где длинными прядями колыхались темные водоросли и узкие черные спины рыб беззвучно замирали над словно трепещущей галькой. Дойдя до середины старого мостика, он опустился на колени, чтобы, как в детстве, ощутить его ответное движение, едва заметное, живое и гибкое.
Неспешно продолжая путь, он не забыл ничего – ни церковной липы с маленькой лужайкой, ни пруда верхней мельницы, где в свое время так любил купаться. Остановился перед домиком, в котором некогда жил его отец, и ненадолго с нежностью прислонился к старой входной двери, проведал и сад, поверх скучного нового проволочного забора глянул на недавние посадки, впрочем, отшлифованные дождями каменные ступеньки и толстая айва у крыльца покуда остались прежними. Здесь Кнульп пережил лучшие свои дни, еще когда учился в латинской школе, здесь некогда изведал полное счастье, свершение без остатка, блаженство без горечи, здесь, бывало, чувствовал летом кисло-сладкий вкус ворованной вишни, здесь в незапамятные времена испытал мимолетное счастье садовника, наблюдая и ухаживая за цветами – любимой желтофиолью, веселым вьюнком, нежно-бархатистыми анютиными глазками, а еще были кроличьи загоны, и мастерская, и постройка змеев, и водоводы из бузинных трубок, и мельничные колеса из катушек с плицами из гонтовых щепок. Он знал тут всех чердачных кошек, перепробовал плоды всех садов, облазал все деревья и в кроне каждого имел зеленое гнездышко для мечтаний. Этот кусочек мира принадлежал ему, был изучен до мелочей и любим; каждый здешний куст и каждый садовый косогор обладали для него особым значением и смыслом, рассказывали ему истории, каждый дождь и снегопад говорил с ним, здешний воздух и земля жили в его мечтах и желаниях, отвечали на них и наполняли их жизнью. «Пожалуй, и теперь, – думал Кнульп, – во всей округе средь обитателей домов и садоводов не найдется такого, кому бы все это принадлежало больше, нежели мне, представляло бóльшую ценность, говорило больше, отвечало больше, будило больше воспоминаний».
Между ближних крыш серым острием высился фронтон невзрачного дома. Много лет назад там жил кожевник Хаазис, именно там настал конец Кнульповым детским играм и мальчишечьим удовольствиям и начались первые тайны и нежные распри с девчонками. Оттуда он иной раз в густеющем вечернем сумраке возвращался домой, полный брезжущих догадок о любовных усладах, там он распускал косы кожевниковых дочерей и изнемогал от поцелуев красотки Франциски. Он собирался заглянуть туда, попозже вечером или, может, завтра. Сейчас, однако, эти воспоминания мало его привлекали, он бы с радостью отдал их все за воспоминание об одном-единственном часе более давних, мальчишеских лет.
Час с лишним он стоял у садовой изгороди, глядя вниз, и видел не новый чужой сад с молодыми ягодными кустами, уже совсем пустой и осенний. Он видел сад своего отца, видел свои цветы на маленькой грядке, посаженные в пасхальное воскресенье аврикулы и прозрачно-стеклянные бальзамины, и маленькие горки из камешков, туда он сотни раз высаживал пойманных ящерок и горевал, что ни одна из них не желала остаться там жить и стать его домашним питомцем, но, принося новую, неизменно был полон ожидания и надежды. Все дома и сады, все на свете цветы, ящерки и птицы ничего сейчас для него не значили – разве сравнятся они с волшебным блеском одного-единственного летнего цветочка из тех, что росли тогда в его садике и тихонько разворачивали из бутонов прелестные лепестки. А тогдашние смородинные кусты, каждый из которых по сей день в точности запечатлен в памяти! Их нет, они не были вечны и неистребимы, какой-то человек вырвал их, выкопал, сделал из них костер, древесина, и корни, и увядшие листья – все сгорело, и никто их не оплакивал.
Да, здесь вместе с ним частенько бывал Махольд. Теперь он доктор, уважаемая персона, разъезжает в одноконном экипаже, навещает больных и, пожалуй, остался человеком добрым и искренним; но