— Плохо тебе, брат?
Киваю в ответ. На мгновение становиться легче, и я выдыхаю:
— Лев Захарович, переведите меня отсюда. В другое место. Здесь я умру.
Он сурово насупливает чёрные брови и смотрит на главврача своим знаменитым взором.
— Переведите Столярова в другую палату. Немедленно. При мне.
Начинается суматоха. Тут же появляются носилки, Мехлис сам помогает санитаркам перекатить моё непослушное тело на тонкий брезент, и идёт рядом со мной.
— Ты только держись, брат. Нам ещё рано помирать. Такие, как мы, ещё нужны…
…Стылая финская зима сорокового года. Мы топчемся на линии Маннергейма. Пехота лежит, зарывшись в землю, а когда мои танки пытаются прорваться в глубь укреплённой полосы, белофинны по подземным ходам пробиваются в тыл наступающим танкам и забрасывают нас бутылками с зажигательной смесью. Уже четыре машины пачкают бескрайнюю пронзительную голубизну неба тугими чёрными хвостами дымных столбов. А внутри бронированных громадин горят их экипажи…
Командир приданного нам батальона беспомощно разводит руками:
— Я не могу поднять бойцов, товарищ танкист! Они не слушаются.
Детский лепет. Это Красная Армия или что?! Внезапно появляется незнакомый комбриг в белом полушубке.
— Товарищи командиры, немедленно отведите свои части назад. За этот лесок. Приказ армейского комиссара первого ранга Мехлиса!
Этот приказ пехота выполняет охотно. А там нас уже ждут. Лев Захарович. Он не читает громких бессмысленно-трескучих речей.
— Кто командует танками?
— Комбат Столяров, товарищ Корпусной Комиссар.
Мехлис подходит к одному из немногих уцелевших «Т-26». В распахнутый люк на легендарную фигуру восторженно смотрит механик-водитель.
— Выйдите из танка, товарищ танкист.
Недоумевая, парнишка вылезает из машины, и я вижу, как Лев Захарович на глазах у всех занимает его место.
— За мной! В атаку!
Исчезает внутри, и через мгновение лёгкий танк срывается с места и мчится, вздымая буруны снега вниз, к укреплениям белофиннов.
— За Комиссаром! Вперёд!..
Мы выполнили задачу. Прорвали предполье и уткнулись в основную линию. Тогда я подставил борт своего «двадцать восьмого», спасая Мехлиса от противотанковой пушки. Нам повезло. Экипаж остался жив. Лев Захарович этого не забыл…
— Держись, брат. Нам ещё рано помирать. Нам ещё фашиста разбить надо…
Меня вносят в отдельную палату, неизвестным чудом появившуюся в переполненном госпитале. Лев Захарович садиться рядом с моей кроватью, где чистейшее бельё прямо таки хрустит под моим телом.
— Знаешь, брат… Меня Верховный вызывал. По поводу Крыма. Там был кошмар…
Он тяжело молчит.
— Я никогда не видел такой подлости по отношению к людям. Козлов сидел за сто километров от фронта и гнал бойцов на убой. Пополнение с Кавказа вообще воевать отказывалось. Я у Сталина лично славян просил. Эх, были бы у меня такие бойцы как ты — ни за что бы не сдали ни Керчь, ни Феодосию. Уложили бы Манштейна и всю его кампанию. А теперь меня стрелочником сделали. Обидно, понимаешь!
Внезапно у него прорезается неистребимый еврейский акцент. Когда Лев Захарович волнуется, то это бывает. Хотя обычно разговаривает очень чисто. А сейчас видно, что он искренне переживает.
— Знаешь, ЛЮДЕЙ жалко. Мы бросили их на смерть. Они нам верили, а мы их предали! Сколько же полегло! Сколько же их полегло…
Он достаёт из простого латунного портсигара папиросу и нервно закуривает. Табачный дымок щекочет мне ноздри.
— Лев Захарович, а можно и мне папироску?
Мехлис вынимает ещё одну, прикуривает и вставляет мне в зубы. Затем спохватывается.
— А можно тебе?
— Можно, Лев Захарович. Я то знаю, что мне можно, а что нет. Уж получше врачей…
Пыхтим табаком в унисон. Странно, рядом с этим человеком мне становится легче. Уже отступила на задний план дурнота. Может то, что я избавился от этой удушающей эманации, которая окружала меня в палате смертников, помогает?
— Ладно, Александр. Пора мне. Самолёт ждёт.
— А куда теперь, Лев Захарович?
— Назад, лечу, Саша. В Крым. Будем драться. Ну, бывай.
Он жмёт мне руку и выходит, похлопав на прощание по плечу. А мне хорошо. Я лежу, всё слегка плывёт перед глазами. Первая папироса за столько дней! Тем не менее, я слышу его громкий голос, раздающийся из коридора, пробивающийся из-за неплотно прикрытой двери.
— А за этого парня вы, главный врач, ЛИЧНО передо мной ответ держать будете, ясно? Проверю!..
Через час мне приносят поесть. Ужин на удивление обильный и вкусный. Не та бурда, которой нас кормили в палате смертников. И приносит её не та небритая личность в замызганном халате, а затянутая в подчёркивающие изгибы фигуры ушитую форму девица лет двадцати. Она суетливо сгружает тарелки мне на тумбочку и присаживается рядом. Зачем? А, понятно. Кормить собирается. Ну, что же. Пускай. Поухаживает немного. Молча жую. Чувствуется, что девочка прямо таки сгорает от любопытства, но деликатно молчит, ожидая пока я наемся. Наконец отваливаюсь на подушку. И начинается: она вертится передо мной, укладывая посуду на поднос, и так, и этак. Поправляет одеяло, ненароком касаясь тела тугой большой грудью. Я же усмехаюсь про себя: давай, подруга. Давай. Интересно, чья ты? ППЖ главврача или просто, дежурная подстилка начальника политотдела госпиталя? Наконец она не выдерживает и впрямую спрашивает:
— Товарищ майор, а откуда вы Льва Захаровича Мехлиса знаете?
— Папироску дай из тумбочки.
Она послушно ныряет в её недра и достаёт оттуда подарок комиссара — пачку «Казбека». Извлекает одну, умело продувает мундштук и прикурив от самодельной зажигалки вставляет мне в рот. Первая затяжка после еды самая вкусная. Я выдыхаю облачко дыма изо рта и, наконец, сжалившись, отвечаю:
— Служили мы с ним вместе. И воевали. В Финскую.
У неё округляются глаза и рот, девица торопливо кивает, затем, подхватив поднос, исчезает за дверью. Я же наслаждаюсь покоем. Как хорошо то, а?..
Через неделю приступы дурноты исчезают. Головокружение и темнота в глазах — тоже. Пошёл на поправку. Только вот переломы у меня так быстро не срастаются. Плохо. Видно, месяц минимум мне лежать здесь. До самого марта, а то и апреля. Ну, против своего организма не попрёшь…
У соседей через стенку завёлся музыкант. Каждый вечер, перед отбоем, красивый молодой голос поёт песни. Причём, хорошие песни, а не трескучие марши. Вот вчера пел, например, такую:
Бьется в тесной печурке огонь,