Остерман, снова целуя её руку. — Но в чём дело?
— Я до сих пор думала, — начала баронесса, — что князь Черкасский ненавидит Дмитрия Голицына, князь Трубецкой — фельдмаршалов, а генерал Матюшкин, свойственник и любимец государыни, стоит на её стороне против всего Верховного Совета.
— Ну, да, — нетерпеливо произнёс Остерман. — Он же подал особый проект…
— Ну, так я должна сказать, что они, должно быть, помирились, — сказала баронесса.
— Что? — в изумлении спросил Остерман.
— Да, — повторила баронесса. — Они все трое были сегодня у императрицы. Был и Василь Лукич. Я сама видела своими глазами, как они дружески беседовали… Я сама слышала своими ушами, как Матюшкин сказал Василь Лукичу: «Дмитрий Михалыч прав. Надо нам соединиться всем вместе — и сговоримся. Мы не поняли друг друга. Но теперь Дмитрий Михалыч знает, что мы не враги Верховного Совета…»
«Вот что, — думал Остерман, и его сердце упало. — Если это так, то, кажется, я захвораю на самом деле». Но голос его был ровен, когда он громко спросил:
— Что ещё?
— Они все вместе вошли к императрице и очень долго были там, — говорила баронесса. — Герцогиня Екатерина сказала, что вчера у Головкина Дмитрий Михалыч уж очень был дружен с генералом Матюшкиным…
«Ужели Дмитрий Михалыч перехитрил меня? — думал Остерман. — Но мы ещё посмотрим… только бы не отступила императрица».
— Ты видела после этого императрицу? — спросил он.
— Нет, — ответила баронесса. — Она выслала к нам своего маленького пажа сказать, что мы не нужны.
— А те уехали?
— Они, по-видимому, прошли на половину к Василь Лукичу, — ответила Марфа Ивановна.
— Кто сегодня дежурный? — спросил Остерман.
— Граф Левенвольде, — ответила Марфа Ивановна.
— Хорошо, благодарю, — произнёс Остерман. — Всё, что ты сказала, важно, но не страшно. А теперь, дорогая Марфутчонка, — закончил он, — я бы хотел немного подремать здесь. Я плохо спал ночь.
Марфа Ивановна встала.
— Спи, Иоганн, я не велю тебя тревожить, — сказала она.
— Да, — наклонил голову Остерман. — Я никого не могу принять, за исключением графа Рейнгольда.
— Хорошо, Иоганн.
Привычным движением Марфа Ивановна оправила на ногах больного меховое одеяло и тихо вышита из комнаты.
Остерман, конечно, вовсе не хотел спать. Он хотел остаться один — обдумать способы расстроить зарождавшийся союз.
Партии Черкасского и Матюшкина имели за собой большинство. Соединившись, они явятся выразителями пожеланий почти всего шляхетства и генералитета, а соединившись с верховниками, они станут несокрушимой силой.
Остерман глубоко задумался. Его деятельный ум составлял всевозможные комбинации. Но скоро он понял, что в его расчётах не хватает одного — он ещё не знал отношения императрицы к создавшейся «конъюнктура».
Он был уверен, что при своей ловкости Рейнгольд сумеет узнать подробности, а то, может быть, и сама императрица даст ему поручение. Она верит в его преданность; она уже знает, от кого Густав Левенвольде получил письмо об её избрании.
Остерман давно уже перестал скрытничать перед Рейнгольдом, совершенно прибрав его к рукам.
— Подождём, — сказал себе Остерман.
Но ждать ему пришлось сравнительно недолго. Часа через два явился Рейнгольд.
По одному взгляду на его расстроенное лицо Остерман понял, что вести, привезённые им, были неблагоприятны.
— Я думаю, что всё кончено, — начал Рейнгольд, не здороваясь с Остерманом. — Кажется, все наши хитроумные комбинации приведут только к тому, что мы станем на голову меньше ростом, — закончил он с нервным смехом.
Остерман бросил на него острый взгляд, и насмешливая улыбка скользнула по его губам. Казалось, он подумал: «Ну, твоя‑то голова — потеря небольшая».
— Прекрасно, граф, — холодно сказал он. — Но не надо преувеличивать ценности своих голов, когда дело идёт о благе государыни и обширной империи; я жду от вас не ламентаций, а нужных сообщений[50].
Холодный тон Остермана подействовал на Рейнгольда. Он робел перед стариком. Остерман так запутал Рейнгольда в свои интриги, что тот чувствовал себя как муха в паутине. Ему ничего не оставалось больше делать, как беспрекословно повиноваться железной воле этого лукавого старика, чтобы действительно не стать на голову короче.
— В чём же дело? — спросил Остерман.
— Я приехал к вам по поручению императрицы. Она совсем расстроена, упала духом, плачет. Вот её подлинные слова: «Передай Андрею Иванычу, что я ото всего отказываюсь, что я устала, что не хочу никакой борьбы, что пусть сам размыслит, в случае чего, что я не только за него, но и за себя не могу поручиться…»
Пергаментные щёки Остермана приняли пепельно-серый оттенок, но он ни одним словом не прерывал Рейнгольда.
Рейнгольд продолжал.
Императрица всё рассказала ему. Рассказала об угрозах Василия Лукича лишить её престола и призвать на престол или голштинского чёртушку, или принцессу Елизавету. Передала подробности сегодняшнего неожиданного для неё разговора с Черкасским, Трубецким и Матюшкиным в присутствии Василия Лукича. Матюшкин, опираясь на эти проклятые кондиции, прямо заявил императрице, что настало время заняться государственным устройством, что купно с Верховным Советом шляхетство и генералитет поднесут её величеству соответственный проект, согласно кондициям. Что её величество, в торжественном заседании Совета, в присутствии шляхетства и генералитета, должна подписать этот проект, и помянул, что в Верховном Совете императрице предоставляется два голоса. Василий Лукич при этом заметил, что государыня сейчас изволит слушать желания всего народа, первоначальными выразителями коих явились её верноподданные, члены Верховного тайного Совета.
Императрица была поражена. Она так надеялась на князя Черкасского, так была убеждена, со слов самого же Остермана, в верности Трубецкого и в родственных чувствах генерала Матюшкина! Она едва имела силы ответить им несколько слов.
Они ушли торжествующие, а она потеряла все надежды…
Остерман слушал его, и в нём говорила профессиональная зависть дипломата. Как он, Остерман, возбуждавший удивление в Европе своим гением в интриге и всяких «конъюнктурах», был выбит из своей позиции ловким ходом Дмитрия Михайловича?! Он живо представил себе лицо прямого и честного Матюшкина и страстную речь Дмитрия Михайловича, сумевшего привлечь на свою сторону неподкупного и смелого противника.
Обычная сдержанность, быть может, в первый раз в жизни покинула его. Резким движением он сбросил с ног прикрывавшее их меховое одеяло, сорвал с глаз и швырнул на пол зелёный зонтик и нервной походкой, с юношеской живостью заходил по комнате. Глаза Остермана сверкали и стали такими большими, какими никогда их не видел