Теперь в изгнании евреи исчерпывают себя до дна. Следующее возвращение в Палестину принесет и новое мессианство. Нас не устрашит и новое очередное изгнание. В этом судьба, «миф» еврейского народа: оплодотворение чужих народов идеями, теми соками, которыми еврейский народ был напоен у себя на родине[1059].
В сущности, это участь не одного еврейского народа, таковы были и другие древние носители культуры, таковы теперь англичане, например. Как паук сидит в центре своей паутины, так и метрополия распространяет свое влияние на периферию чужих, завоеванных ее мечом или духом стран. Символика изгнания и родины, оседлости и скитальчества идет через все еврейские обычаи и письменность: «Каин и Авель»[1060], обычаи «шатнес»[1061], праздник Пасхи — который символизирует начало посева и «исход» из Египта, праздник «шовуот» — жатва для оседлых и стрижка овец для кочевых etc. etc.
На это Гершензон ответил своим «мифом» еврейского народа:
Еврейство веками отрывается от почвенного существования, от территории, языка своей культуры. Такова воля Божья. Он хочет, чтобы мы делались все более нищими, странниками, «оголенными» от всяких национальных ценностей. Сионизм как творчество на своей земле и на своем языке — «грех», сопротивление злу (по Толстому), а изгнание из Испании, погромы здесь, все гонения и наветы — заветное желание Его. К чему все мы идем? К полному абстрагированию себя от всего национального. Зачем? Мы не знаем положительных путей Божьих, мы только констатируем ход истории, мы фаталисты.
Заговорили о языке, logos и dowar — о слове и вещи, которые на еврейском языке имеют одно и то же наименование[1062]. Еврейство — по Бялику — сохранило язык и учение на нем — в этом есть единство. Гершензон же находит, что единство наше не положительного, а отрицательного свойства; доказательством этого служит антисемитизм. Антисемиты не в состоянии проникнуться нашей чуждой им психологией. Единственное позитивное, что у нас осталось, это не земля, не язык — это только чувство единения и отчужденности от других народов.
Бялик: דבר — Довар — вещь, как и слово, имеет духовное значение; вещь — частичка нашей души. По еврейскому обычаю достаточно взглянуть на вещь (находку), чтобы она стала моей[1063]. Не видав вещи, я был иной, увидев ее — обладая ею — я стал опять иным. Это фетишизм, обоготворение вещи, собственности. На этом впервые сошлись Бялик и Гершензон — на мистическом отношении к вещи. Меня это удивило: Гершензон, который не исключает дуализма: холодный «светлый» рационализм и теплый «темный» мистицизм. Бялика и Гершензона сближает последнее; это их собственные слова: «мы любим женщину за то темное, что в ней».
Жизнь — продукт не доброй, свободной воли, а случайности. Только в творчестве языка можно создавать новое. Большая сладость в создании новых слов и оборотов на еще свежем, не испорченном и не затасканном литературными шаблонами языке. Но даже и это творчество случайно. Человек не должен работать «идейно», т. е. с натяжкой, а должен работать для самого процесса работы, как Бог на душу положит, — в этом будет воля Божья. Таков труд крестьянина и поэта. Как угадать волю Божью? Помогать Богу в его строительстве мира, говорит Бялик. Гершензон ставит чисто мефистофельский вопрос: кто кого перехитрит: Бог человека или человек Бога? Человек узнал, что Бог хочет продолжения рода человеческого — и человек сознательно забастовал (Шопенгауэр, мальтузианство).
В вопросе о науке Бялик снова сходится с Гершензоном. Наука должна быть одухотворена религией. Наука требует аскетической жизни, преданности и служения ей. Даже социализм не удовлетворяется голой экономикой, и социалистам нужна религия. Не потому ли они так часто обращают свои взоры к Христу?
Когда Бялик говорит свое, он очень скромен, целомудрен. Гораздо смелее он, когда дело идет об исторических фактах, научных данных. Даже в последнем Гершензон прислушивается к его мнению, как если бы сам он не был глубоким ученым, историком. Впрочем, для него философия — процесс; для Бялика — любительская забава, пильпулистика[1064], чистая интуиция поэта. Когда мы поднялись, чтобы вернуться к себе домой, у меня было чувство, что я присутствовала на уроке некнижной мудрости (תורה שבעל פה Tora shel baal-pe)[1065].
Я никогда не видела своего учителя словесности, историка «Грибоедовской Москвы»[1066], в таком восторженном настроении. Он сказал нам потихоньку, что счастлив был узнать ближе Бялика и считает его гениальным человеком[1067].