имени госпожи де Шастеле. Но чувство, более изощренное, чем ум умнейшей, по всеобщему признанию, женщины в Париже, подсказало Люсьену уверенность, что его мать ненавидит госпожу де Шастеле. «Моя мать, – думал он или, вернее, бессознательно чувствовал, – не должна ни любить, ни ненавидеть госпожу де Шастеле. Она не должна знать о ее существовании».
Вполне понятно, что под наплывом этих мыслей Люсьен не имел ни малейшего желания отправиться к госпоже Гранде, в салоне которой можно было задохнуться от глупости, и еще менее желал ощутить ее рукопожатия. А между тем в этом салоне его ждали с тоской. Налет мрачности, иногда заслонявший приятные качества Люсьена и низводивший его, по крайней мере внешне, в глазах госпожи Гранде на роль холодного философа, совершенно переродил эту женщину, до сих пор благоразумную и честолюбивую.
«Он нелюбезен, – думала она, – но по крайней мере он нисколько не притворяется». Это слово явилось как бы первым шагом, заставившим ее отдаться чувству, до сих пор ей неизвестному и казавшемуся ей невозможном.
Глава шестьдесят четвертая
Люсьен еще не избавился от дурной и крайне неосторожной привычки быть самим собой с близкими людьми, даже когда эта близость не вызывалась настоящей любовью. Для него было совершенно невыносимо притворяться в присутствии человека, с которым он проводил четыре часа ежедневно.
Этот недостаток, в сочетании с наивным выражением его лица, принимали вначале за глупость, но затем он начал вызывать удивление и, наконец, интерес госпожи Гранде, без чего Люсьен свободно мог бы обойтись. Ибо, если госпожа Гранде была честолюбивой женщиной, чрезвычайно рассудительной и тщательно подготовлявшей торжество своих планов, она наряду с этим обладала сердцем женщины, до сих пор еще никого не любившей. Непосредственность Люсьена казалась очень смешной в глазах двадцатишестилетней женщины, окруженной культом уважения и поклонения привилегированных людей, за которым следует поддержка мнения людей знатных. Но случайно получилось так, что эта непосредственность молодого человека с чуждой вульгарной развязности наивной душой, придававшей всем его поступкам своеобразие и необычное благородство, эта самая непосредственность лучше всяких расчетов смогла вызвать незаурядное чувство в столь черством до сих пор сердце.
Надо признаться, что, когда визит Люсьена затягивался больше чем на полчаса, он говорил мало и не очень складно, если не разрешал себе говорить все, что приходило ему в голову.
Эта привычка, антиобщественная в Париже, до последней поры его жизни никому не была известна, так как, за исключением госпожи де Шастеле, никто не находился в близких отношениях с Люсьеном, так же как никто не видел, чтобы его визит продолжался больше двадцати минут. Его отношения с госпожой Гранде раскрыли этот крупный недостаток, способный более всех других погубить его карьеру. Несмотря на невероятные усилия, Люсьен совершенно не был в состоянии скрывать перемену настроения, и, в сущности, трудно было найти более неровный характер, чем у него.
Это дурное свойство, слегка замаскированное самыми изысканными манерами и учтивым обхождением, усвоенным благодаря матери, чрезвычайно умной женщины, когда-то находила очаровательным госпожа де Шастеле. Для нее оно было прелестно своей новизной, так как она привыкла к ровности характера, шедевру того лицемерия, которое нынче называют безупречным воспитанием у людей очень знатных или очень богатых и которое навсегда иссушает человека, принявшего его за правило поведения, так же как и душу той, с которой он говорит.
Одного воспоминания о мысли, которая была ему дорога, о каком-нибудь дне, когда дул северный ветер, нагоняя темные облака, о внезапно раскрывшемся новом мошенничестве или о другом таком же обыкновенном событии для Люсьена было достаточно, чтобы сделать его другим человеком. За всю свою жизнь он нашел лишь одно средство против этого странного и столь редкого в нашем веке несчастного свойства принимать все всерьез: запираться с госпожой де Шастеле в маленькой комнатке, удостоверившись, что дверь хорошо охраняется и не откроется для незваного гостя, который мог бы появиться внезапно.
Только приняв все эти меры предосторожности, надо признаться смешные для уланского корнета, он становился, быть может, приятнее, чем когда бы то ни было. Но у госпожи Гранде он не мог рассчитывать на эти тонкие предосторожности, необходимые для его болезненного и странного ума: они были бы для нее невыносимо стеснительны. Поэтому он часто бывал молчалив и рассеян. Его молчаливость и рассеянность усугублялись благодаря пошлому остроумию людей, обычно окружавших эту знаменитую женщину, – остроумию, которое заставляло только замыкаться благородную душу.
А между тем его с тоскою ждали в этом салоне. В течение первого часа в этот вечер, совершивший переворот в сердце Люсьена, госпожа Гранде царила, как обычно. Затем ее охватило изумление, а потом и сильнейший гнев. Она ни на минуту не могла отвлечься мыслью от Люсьена. Для нее такое непрерывное внимание было чем-то необычным. Состояние, в котором она находилась, немного удивляло ее, но она была твердо убеждена, что единственной причиной этого состояния были только гордость или оскорбленная честь.
Порывисто дыша, неподвижно опустив веки, словно испытывая физическую боль, она задавала короткие вопросы каждому из депутатов, пэров или других людей, живущих за счет государственного бюджета, появлявшихся один за другим в ее гостиной. Ни при ком из них госпожа Гранде не осмеливалась произнести имя, на котором в этот вечер было сосредоточено ее внимание. Она то и дело поощряла этих господ к бесконечным рассказам, все время надеясь, что имя господина Левена-сына вдруг всплывет как дополнительное обстоятельство.
Наследник престола объявил, что он устраивает в Компьенском лесу охоту на косулей. Госпожа Гранде знала, что Люсьен бился об заклад, поставив двадцать пять луидоров против семидесяти, что первая косуля будет затравлена меньше чем через двадцать одну минуту после того, как ее заметят. Люсьен попал в столь высокое общество благодаря протекции старого генерала, военного министра. Для молодого человека, близкого к правительственным кругам, в эту пору не было более лестного отличия. Разве человек, охотившийся в числе десяти лиц с наследником престола, не должен рассчитывать, что лет через десять сможет урвать жирный кус от государственного бюджета? Наследный принц ограничил число участников охоты десятью, так как один из его приближенных, писатель, установил, что сын Людовика XIV и дофин Франции, устраивая охоту на волка, допускал на нее лишь это количество придворных.
«Быть может, – думала госпожа Гранде, – наследный принц неожиданно объявил, что ждет к себе сегодня вечером участников предстоящей охоты на косулю?» Но жалкие депутаты и пэры, посещавшие ее салон, были люди положительные и имели слишком отдаленное отношение к тем кругам, из которых пытались воссоздать двор; они не были