— Да, други мои, — говорил Пугачев, исподлобья все еще косясь на Чику. — Много я за двенадцать лет скитаний претерпел бедности. Вот и ныне, видите, какой? — он с пренебрежительной ухмылкой одернул полу армяка, вздохнул:
— А мне ли, государю, в сем непотребном платье хаживать? Ничего, терплю… Народ мой верный еще пуще терпит.
— Терпим, терпим, батюшка… Ну, да об эфтом в другой раз, в свободное времечко, а теперича, ваше величество, покажи-ка нам, батюшка, свои царские знаки, — осмелев, проговорил Денис Караваев. Он, в сущности, сказал то спроста, сгорая нетерпением, чтоб все присутствующие, особливо коварный Чика, скорей уверовали в царя новоявленного.
Пугачев вскинул голову, сдвинул грозно брови и бросил Караваеву в упор:
— Раб ты мой, а хочешь повелевать мною!..
Все враз замерло: Денис Караваев от резкого окрика «батюшки» побелел.
Чика разинул рот. Мясников привстал с оглобли. Максим Шигаев, кланяясь и желая скрасить грубость Дениса, сказал певучим голоском:
— Не прогневайся, свет наш… Мы не обучены… Мы путем и молвить-то не смыслим.
Пугачев схватил нож и, проговорив:
— Раз не верите, так смотрите же, — распорол ворот рубахи. — Ведайте, вот знаки царские…
Все нагнулись над знаками на груди пониже сосков. У толстощекого Тимохи Мясникова руки и ноги от страху затряслись. Казаки, прищелкивая языками, выражали удивление, Денис Караваев даже перекрестился. Только Зарубин-Чика остался осмотром недоволен, он отошел в кусты тальника, там, крадучись, просмеялся, затем вышел из кустов и стал шептать Караваеву, стараясь удержаться от улыбки:
— А пошто же он в бороде и стрижен по-казацки? Да и сряда мужичья.
Царь-то Петр Федорыч на портрете бритый, видывал я в канцелярии.
— А это он, свет наш, опаски ради укрывает себя, чтоб сыщики прицепки не сделали. Сего для и бороду запустил в рост.
Подслушав шепот, Пугачев приободрился.
— Царь есть великая особа, други мои, — поучительно начал он. — Когда государь сидит на престоле, он народа своего не зрит и скорбей его не чует. А вот пришел царь в народ, его не с радостью, а с сумнительством встречают. Эх, детушки, детушки!.. А вы верьте мне. Вот примечайте, как узнают истинных государей, — и, раздвинув на левом виске волосы, он показал след от старой оспины.
— Надежа-государь, орел это, что ли? — пополам согнувшись над сидевшим «государем» и уставя горбатый нос в белое сморщенное пятнышко, робко вопросил длинный Максим Шигаев.
— Не орел, а императорский герб, друг мой.
— Что ж, надежа, все цари с гербом рождаются, алибо промыслом божьим по восшествии на престол сие творится?
Пугачеву почудилась в голосе Шигаева издевка.
— Из предвеку так, — сурово произнес он, подымаясь. — А и то сказать, вам, простым людям, оной тайны ведать не положено. — Пугачев видел, что ему плоховато верят. Скорбно у него на сердце стало и жутко. Он каждую минуту ждал, что его обзовут вором и набросят на шею аркан. Ба! Да ведь у него есть книжка с золотым орлом! А не поможет ли она убедить казаков в его царственном происхождении? Он хлопнул себя по карманам штанов, суетливо пощупал за пазухой, — книжки на оказалось: видимо, он обронил ее в иргизском лесу, спасаясь от погони. «Дурак, дурак, этакую знатную вещицу потерял». Но медлить недосуг. Внутренне взволнованный и оробевший, он выпрямился во весь рост, сложил руки на груди, с гордостью откинул голову и вопросил отчаянным голосом:
— Ну, верите ль таперя мне, детушки, что я есть истинный царь Петр Федорыч, владыка ваш?
— Верим! Верим! — дружно откликнулись казаки. — За великого государя признаем.
Пугачев весь затрясся и смахнул с побелевшего лица горошины пота.
Наобещав казакам всяких благ, он приказал двум из них ехать в городок за хорунками, а двум оставаться здесь, оберегать его особу.
Шигаев с Караваевым выехали в Яицкий городок, а Пугачев с Чикой и Мясниковым направились в степь.
3
Двигались верхами. Ночевали в степи без костров, таились, опасаясь сыщиков коменданта Симонова. Утром опять тронулись в путь. Чика вел царя чрез Сырт, гористой степью, на хутора братьев Кожевниковых.
Пред Пугачевым расстилались незнакомые, скучные места. На душе было смутно, тягостно, он не знал, что его ожидает впереди. Он весь теперь в зависимости от Чики и Мясникова. А что у них в мыслях? Может быть, оба казака — предатели. Ну, этот краснощекий, с беленькой, клинышком, бородкой, кажись, парень ничего. А вот черный лупоглазый Чика? Выжига, околотень какой-то, прямо — черт? Ведь Чика сразу усомнился, что Пугачев есть царь, да, поди, и теперь не верит. Неужто они, дьяволы, предадут его?
«Эх, Емельян, Емельян… Не попятиться ли тебе, отпетая твоя головушка, пока не поздно?.. Подумайка над тем, что затеял ты, дитятко безумное…
Ради малых ребятишек, ради жены да матери родимой пожалей бесшабашную башку свою». В тяжелом раздумье Пугачев ехал на серой кобыле, повесив голову и надсадно вздыхая.
Гуляй, гуляй, серый конь, Пока твоя во-оля… —
Снова назойливо пришла ему на память все та же песня. Но милое слово «воля», получив на этот раз особый зловещий смысл, направилось отравленной стрелой против его собственного сердца. И сердцу стало невыносимо больно.
Где она, золотая воля? Была и — нет ее.
— Вздремнулось, ваше величество? — спросил его ехавший справа Чика.
— Вздремнулось, казак. Третью ночь не сплю.
— Скоро на месте будем, — проговорил Чика и почему-то вздохнул.
Пугачев протер глаза, встряхнул плечами, задумался. Он посмотрел по сторонам — все та же выжженная степь, кой-где холмики, кой-где деревцо торчит.
Исподволь, незаметно, и степь, и небо, и все четыре конца земли свернулись, словно необозримый плат, обняли Пугачева, приплюснули, он стал, как в мешке, охваченный со всех сторон какой-то плотной пустотой, и — все исчезло.
Он зябко вздрогнул, шире открыл глаза — степь, небо, голова в голову Чика мотается в седле. Пугачев уголком глаз поглядел чрез плечо в чубастое, чернобородое, медное от загара лицо казака и заговорил:
— Петр Первый, покойный дедушка мой родной, странствовал в чужих землях лет семь. А я вот десять годков за границей пробыл. Да два года меж простого люду странствовал по Россиюшке… И где только не привел мне бог побыть.
Казаки молчали, словно оглохли оба.
— Ведь Иван Окутин, старшина ваш, поди, помнит меня, — продолжал он менее уверенно. — Поди, не забыл, как я жаловал его саблей да ковшом, когда в цари садился.
Казаки молчали.
«Плохо дело», — решил Пугачев и не на шутку сробел. Конь под ним закачался, степь заколыхалась, пред глазами встал туман. Напряжением воли овладев собой, он спросил: