правилам и пойдёт его жизнь. Если оно слишком далеко от цивилизации, то зарастёт народная тропа, и лишь ржавый трактор укажет на то место, где бегал без штанишек русский гений. Если слишком близко, то его могут сжечь непокорные крестьяне — и тю, не только тропа зарастёт, но и все развалины. Только безумные экскурсоводы будут читать стихи над колосящимся полем.
И дворянство тут не при чём — вон, у русского поэта Есенина есть вообще чужое имение. Он его посмертно отобрал у одной красивой женщины (для женщин русский поэт был вообще губителен). И что — все едут в Константиново, смотрят на расстилающийся речной пейзаж и скользят в войлочных кандалах по дому этой помещицы. Есть у Есенина имение, есть.
А вот другим повезло меньше. Много писательских посмертных судеб загублено тем, что не было у них географической привязки — хотя бы развалин. Или, если есть какие развалины, то нет к ним дороги — не подъедет автобус, не вылезут оттуда зелёные мутные экскурсанты и не узнают о скорбной судьбе, о думах и чаяниях, о вершинах лирики.
И о гражданском пафосе не узнают.
Итак, 1831 год. Два тульских мальчика сидят в своих имениях — Феде десять лет, а Лёве не исполнилось ещё три года. Лёвина мать умерла год назад, Федины родители ещё живы.
И вот Федя проходит по оврагу, выламывает себе ореховый хлыст, чтоб стегать им лягушек, а хлысты из орешника так красивы и так непрочны, куда против березовых. Занимают его букашки и жучки, он их собирает, разглядывая маленьких, проворных, красно-желтых ящериц с черными пятнышками. Грибов тут мало; за грибами надо идти в березняк, и он уже собирается туда пойти, собираюсь отправиться, потому что ничего в жизни он так не любит, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букашками и птичками, ежиками и белками, с его столь любимым им сырым запахом перетлевших листьев. И вдруг, среди глубокой тишины, Федя ясно и отчетливо услышал крик: "Волк бежит!"
И вот он выпадает из рощи прямо на поляну, к пашущему мужику. Тот останавливает лошадь и смотрит на барчука, вцепившегося одной рукой в его соху, а другой — в рукав крестьянской рубашки.
— Волк бежит! — кричит мальчик.
— Где волк?
— Закричал… Кто-то закричал сейчас: "Волк бежит"…
Тогда мужик бормочет:
— Что ты, что ты, какой волк, померещилось; вишь! Какому тут волку быть! Ишь ведь испужался, ай-ай! Полно, родный. Ишь малец, ай! Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись.
Мужик гладит мальчика по щеке и тот постепенно успокаивается.
— Ну, я пойду, — говорит Федя, вопросительно и робко смотря на него.
— Ну и ступай, а я те вослед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! — говорит мужик с той улыбкой, которую Федя спустя сорок пять лет определяет как "материнскую", — ну, Христос с тобой, ну ступай, — и крестит его и сам крестится. Федя идёт, оглядываясь назад почти каждые десять шагов. Марей же всё стоит и смотрит ему вслед, каждый раз кивая головой, когда мальчик оглядывается. Мальчику немного стыдно за свой испуг, но идёт он, всё еще очень побаиваясь волка, пока не поднимается на косогор оврага, где испуг проходит совсем. Оба мальчика — и тот, что живёт в Ясной Поляне, и тот, что живёт в деревне под Зарайском, находятся вне Москвы, по ту сторону Оки.
Архитектору бы эта мысль зачем-нибудь пригодилась.
Но Ясная Поляна из которой потом убежал второй мальчик стала большим музеем, а вот Даровое — вовсе нет, несмотря на то, что мужик по имени Марей дорогого стоил для русской литературы.
После этого знаменитая сказка, которой до сих пор мучают детей в музыкальных шко-лах, должна была бы называться иначе. "Федя и волк" должна была бы она называться. Вдумайтесь, как заиграл бы этот сюжет, и вам станет не по себе.
Судьба музея — сложная штука. У Толстого была целая семья, шотландский клан, который и тогда шёл по жизни кучно, и сейчас существует. И как Толстой не беги из него, убежать не мог. Достоевский же человек частный, противоположный.
Имение в Даровом, кстати, никуда ни исчезало из семьи — им владела сестра мальчика Феди, а затем её дочь. В двадцатых она отдала в московский музей какой-то шкаф, что помнил федины рубашки. Умерла она году в 1929, не помню.
Но на судьбу музея влияют и иные обстоятельства. Вот приехал к нам в гости какой Президент — куда его везти, что бы приникнул к русской духовности? В Михайловское — не довезёшь, а кроме Пушкина и братьев Толстоевских басурман никого не знает. Ну и везут его в Ясную Поляну — и справедливо везут.
Нет у Достоевского имения, как-то оно к нему не ладится, всё время выпадает. как ворованные яблоки из-за пазухи.
А то привезли бы в Даровое, высадили б из машины…
И услышал бы иностранец из-за леса протяжный вой.
Тут вся мировая политика могла б обернуться.
Извините, если кого обидел.
17 ноября 2010
История про Астапово
Настало 18 ноября, то есть 5 ноября старого стиля. Понемногу приходя в странное состояние, Маковицкий фиксирует: "Ночью до 3 ч. утра был плох. Жар ночью был 37,7, к утру упал до 37,1, пульс 100 и весь день до 6 ч. вечера выше 37,0 не поднялся. Был очень возбужден, все бредил, метался в постели, то садился, то снова ложился, говорил невнятно. Сильная одышка (40–44), плохой, слабый пульс. Ночью два впрыскивания 2 % камфоры. При выслушивании сердца опять расстройство ритма. Воспаление дальше не распространялось. Угнетенное и подавленное состояние. Тем не менее сознание яснее, полнее, чем вчера было, восприимчивость к внешним впечатлениям не понижена. Икота утром через каждые 20 минут и продолжается пять минут, потом глубокий сон.
В 8-м ч. Л. Н. сел и так пил.
В продолжение некоторого времени еще несколько раз так садился, спустивши ноги с кровати; раз просидел дольше часа.
Голос свободнее и не устает говорить, хотя старается мало говорить. Глотает легче. Пьет мало, потому что у него икота, и предпочитает не пить.
Когда я ему предлагал, ответил: "Оставьте, друг мой".
Почти на все предложения пищи отвечал отказом, съел всего три ложки смоленской каши и просил его как можно меньше тревожить; не позволил себя перекладывать на другую постель; весь день икота. На изжогу не жаловался. За день впрыснуто два шприца дигалена, три — камфоры, один — кофеина. Температура