иночество ли в молитвах особь, или подвиг пред всеми людьми?» — «Всякая вещь и дело, владыко святый, — ответил Ощерин, — в свое время познается», и затем, обнажив седую голову свою, показал ее и проговорил в объяснение: «Известно ти буди, владыко мой, се подпись латинян на главе моей от оружия; еще же и в лядвиях моих шесть памятей свинцовых обретаются!»
Патриарх расцеловал старца «любезне» и отпустил его и сподвижников «с похвальными словесы». Эти «шесть памятей свинцовых» должно быть так и имеются налицо в земле, в могиле Ощерина.
За это тяжкое время, если можно так выразиться, очами, языком и душой лавры был знаменитый келарь её Авраамий Палицын, оставивший нам самое лучшее описание тех ужасных, но славных дней. Хотя очень много потрудился, во время названной осады, архимандрит Иоасаф, а позже, до заключения Деулинского мира[32], его преемник Дионисий, но истинно государственной деятельностью, железной волей и неусыпностью, влиявшей на весь ход дел, даже далеко за грани лавры, был Авраамий Палицын. Напрасно искать могилы его в стенах лавры: останки его покоятся далеко, очень далеко, в Соловецком монастыре, во дворе, подле соборного храма.
Во время самой осады Палицын находился под Смоленском, с митрополитом Филаретом вместе, в посольстве, отправленном к королю Сигизмунду, для испрошения на царство королевича Владислава; еще до того, при Шуйском, Палицын дважды прокормил Москву лаврскими хлебами. Тайно покинув смоленское посольство, он возвратился именно к тому времени года, когда «не существовало больше ни царя, ни патриарха», когда, так сказать, не было самой Москвы, полтора года томившейся под игом польским; лавра сделалась сердцем всей Руси, и настоятель её Дионисий один заменял все власти. От Дионисия и Авраамия полетели тогда призывные грамоты, «в которых болезнования о всем государстве московском бесчисленно много». Летели эти грамоты в Рязань, Ярославль, Нижний, в Казань, Владимир, Переславль, Тулу, Калугу и понизовские города; призвали они Пожарского, Минина, Трубецкого, Ляпунова, Волынского, Волконского; сама лавра ставила стрельцов и снабжала снарядами и запасами. Палицын был поразительно неутомим: он умиротворил возникшую в войсках Пожарского в Ярославле смуту и с тех пор не покидал войска; он возвратил к исполнению своего долга казаков в решительной битве на Девичьем поле. Когда взять был Кремль, Палицын и Дионисий вступили в запустевший храм Успения; оба они находились при избрании Михаила, имевшем место на Троицком, а не на другом каком подворье; именно Палицын возвестил народу, с Лобного Места, об этом избрании, и находился в числе послов, звавших царя на царство; благословил же на царство Михаила, приходившего поклониться св. Сергию, Дионисий.
Сочинение Палицына «Летопись о многих мятежах» — первоисточник об этом смутном времени; происходил род Палицыных от знатных новгородских выходцев, от родоначальника Палицы, и не сказывается ли в судьбах знаменитого келаря преемственность смелого, предприимчивого, воинственного духа его предков-новгородцев? Чрезвычайно естествен был вопрос, заданный в 1842 году цесаревичем Александром митрополиту Филарету, показывавшему ему лаврскую святыню:
— Где же Авраамий?
— Погребен в Соловецком на своем обещании! — тихо ответил ему митрополит.
И зачем, в самом деле, поручено холодным недрам Соловецкой обители хранить останки этого горячего русского сердца, бывшего в самое тяжелое время — зачем не признавать этого? — чуть ли не сердцем России? Авраамий, начавший с монашества в Соловецком монастыре, возвратился к нему в 1421 году и умер в глубокой старости «на своем обещании». Что значат эти туманные слова? Справедливы ли имеющиеся на Авраамия нарекания? Что за странное отношение неисповедимых судеб к двум главным лаврским деятелям тех смутных дней, к Авраамию, таинственно удаляющемуся в Соловки, и Дионисию, несправедливо оклеветанному в повреждении св. книг и претерпевшему в продолжение целых сорока дней всякую пытку и мучение? Дионисий, восстановленный позже в своих правах, мирно скончался в 1633 году, и тело его для отпевания, совершенного митрополитом, нарочно для этого привезено было в Москву. память же Авраамия и последние дни его жизни остаются покрытыми глубокой тайной, и надо признаться, что в этом сказывается одна из величайших, можно сказать, не оправдываемых ничем, неблагодарностей русского народа. Не пора ли вспомнить о келаре, и место ли ему лежать под холодным небом стран архангельских, тогда как в Троицкой Лавре еще довольно места для многих великих деятелей русских, если таковые народятся! Замечательно, что даже Карамзин, столь чуткий к признанию характерностей крупных деятелей, касается Авраамия как бы вскользь, урывками, и в последних главах бессмертной «Истории Государства Российского» могучая личность Палицына как бы задвинута целым сонмом других бесконечно менее важных людей! По-видимому, и у Карамзина не слагался еще в полной желательной ясности облик великого келаря, отправленного в Соловки и спящего там «на своем обещании». Относительно святого Сергия завет его быть похороненным на братском кладбище не исполнен; относительно Авраамия едва ли вероятно, чтобы он сам желал лежать в далекой, обуреваемой ледяными ветрами, лежащей на границе России с бесконечностью обители Соловецкой?
Не исключительно замкнутыми в стены высятся храмы и здания лаврские; многие кресты, часовни, скиты, церкви и монастыри; находящиеся в прямой связи с нею, словно отклики главного аккорда, гудя своими колоколами, виднеются по всем сторонам её вне ограды и уходят в темнеющую даль чисто русского, приветливого пейзажа. Кто же не слыхал и не знает о юнейших по времени Гефсиманском ските и Вифанском монастыре?
В Вифании, в трех верстах от лавры, почивает основатель её, митрополит Платон, умерший в 1812 году, о котором Муравьев говорит, что не имелось у нас после Стефана Яворского такого замечательного лица в иерархии, как он. Шевырев замечает довольно смело, что дом Платона в Вифании напомнил ему Фернейский замок Вольтера: и там, и здесь портреты Екатерины II; в Фернее вышит он шелком и подарен самой государыней; в Вифании подарен Потемкиным и вырезан из бумаги; там, в Фернее, висят картины, относящиеся к жизни Вольтера, здесь — к жизни Платоновой. Верно также и то, что митрополит Платон, как и Вольтер, очень любил природу и сам насадил вифанскую рощу, густо разросшуюся по направлению к пруду. он, по-видимому, думал даже, если можно так выразиться, ввести природу в архитектуру церковную, потому что этим только можно объяснить, хотя отчасти, ту странную, игривую мысль, которая лежит в основании устройства вместо иконостаса каменной покрытой мхом горы Фаворской и постановку гроба самого храмоздателя как бы в пещере. Сюда же перенесен и деревянный гроб св. Сергия, в котором обретены мощи его; собственно говоря, это перенесение тоже прихоть, едва ли имеющая многое в свое оправдание.
Влево