гипотезы о том, как она повлияет на читателя. Да, человек в ней показан в нелучшем виде, но разве я один так пишу? Многие авторы, включая святого Августина, насчет людей не обольщались. Негодование – нечистое чувство, милорд, сродни похоти. Не слушайте голос негодования!
Судья Балафрэ: Возможно, вместо Фурье и де Сада вам лучше было бы посвятить себя адвокатской карьере.
Приходит очередь Хефферсона-Броу. Он предпочитает не заострять внимание на книге, что в целом довольно мудро. Вместо этого он со странным упорством возвращается к тому, что творилось в школе Свинберн в конце сороковых годов. Позже кто-то заметит в прессе, что как на процессе о «Любовнике леди Чаттерли» создавалось порой впечатление, что судят саму леди за супружескую измену, так в деле «Башни» обвиняемыми стали ученики и учителя школы Свинберн, заслуженные свины и свинопасы. Один журналист, задаваясь вопросом о том, что заставляло Хефферсона-Броу вновь и вновь возвращаться к Свинберну – притом что его клиенту это было, мягко говоря, невыгодно, – выдвинет теорию, что у адвоката были со Свинберном свои счеты. «Школа, – напишет он, – одна из основ общества, но именно в нашей системе образования необъяснимо и уродливо переплелись социальное неравенство и секс. Заметьте, де Сада в детстве истязали и развращали наставники-иезуиты, а Фурье не знал ужасов школьного дортуара».
Хефферсон-Броу: Мистер Мейсон, вы говорите, что вас учил Гризман Гулд?
Джуд: Да.
Хефферсон-Броу: Он был хорошим учителем?
Джуд: По-своему – гениальным.
Хефферсон-Броу: Понимаю. У него были любимчики?
Джуд: Да, но не слишком явные. Некоторых мальчиков он выделял. Развивал их сверх программы, развеивал, так сказать, невинные иллюзии детства.
Хефферсон-Броу: Вы были в числе любимчиков?
Джуд: Был, но недолго, потом лишился милости и выпал из фавора. Так было со всеми. Сперва он тебя любил, потом «разочаровывался». Начинал придираться, наказывать ни за что, а потом уничтожал совсем.
Хефферсон-Броу: «Уничтожал» – сильное слово.
Джуд: Отнюдь. С большинством любимчиков что-то случалось. Были скандалы: кто-то якобы списал на экзамене, кого-то в уборной застали с мальчиком помладше. Кто-то стал пить. Один покончил с собой. Каждого ждало блестящее будущее, и с каждым в итоге что-то случилось.
Хефферсон-Броу: С вами тоже был скандал?
Судья Балафрэ: В чем смысл этих вопросов?
Хефферсон-Броу: Показать, что «Башня» – не вымысел, а отсылка к реальным событиями, Ваша честь.
Судья Балафрэ: Сомнительно.
Джуд: Я не против. Сегодня я расскажу все до конца.
Судья Балафрэ: Это пока еще решаю я. Продолжайте, господин адвокат.
Хефферсон-Броу: Мой вопрос в силе, Ваша честь?
Судья Балафрэ: Не думаю, что суду нужен ответ.
Джуд: Повторяю: я не против.
Судья Балафрэ: Свидетель, вы будете говорить, когда вас спросят.
Джуд: Но как я могу что-то объяснить, если говорить нельзя?
Судья Балафрэ: Вы здесь не для того, чтобы объяснять обстоятельства вашей жизни, мистер Мейсон. Ваше дело защищать книгу. Продолжайте, мистер Хефферсон-Броу.
Хефферсон-Броу: Мистер Мейсон, Гризман Гулд когда-нибудь домогался вас?
Джуд: Ну, домогался – неподходящее слово. Он был бесконечно обаятелен и деликатен. Впрочем, да.
Хефферсон-Броу: Вы знаете, что он написал «Свинскую ромашку»? Читали ее?
Джуд: Нет, расскажите. Интересно, что это…
Хефферсон-Броу: Вам известно, что с ним стало?
Джуд: Умер, кажется. Если и впрямь так, то скорбеть не буду.
Хефферсон-Броу: Он покончил с собой в пятьдесят втором году. После того, как его уволили с позором из-за «Ромашки».
Джуд: Как?
Хефферсон-Броу: Простите, не понял.
Джуд: Как покончил? Что он сделал?
Хефферсон-Броу: Лег в горячую ванну и перерезал вены.
Судья Балафрэ: Остановитесь, господин адвокат. Свидетель сказал, что ему эти факты неизвестны.
Хефферсон-Броу: Слушаю, Ваша честь. Мистер Мейсон, согласны ли вы, что Гризман Гулд был совратителем юношей и в сороковых – начале пятидесятых создал в Свинберне целый клуб разврата и мерзости?
Джуд: Да, только не клуб. Он, сколько я знаю, выбирал за раз кого-то одного. Так у него было устроено: каждый считал себя первым и единственным. Если и знал о предшественнике, то думал, что тот «разочаровал» учителя – это его словечко, Гулда. Он был как архангел Михаил: строгий, чистый, в каком-то золотом ореоле. Думаю, вы его знали. Противно думать, что он лежал там в ванне, в крови… Некрасиво. Лучше, чем пуля в голову, но некрасиво.
Хефферсон-Броу: Это от Гулда вы узнали о садомазохистских приемах, которые описали в «Башне»?
Джуд: Вполне возможно. Он дал мне прочесть «Исповедь» Руссо, тот ведь достигал оргазма только от бичевания. Впрочем, в моей книге чего только нет, а вот мистер Гулд – он специализировался на исповедях после. На устном, так сказать, изложении.
Хефферсон-Броу: Понимаю. Значит ли это, что Гулд стал прототипом вашего прожектера Кульверта?
Джуд: Кульверт – это отводная труба. Правильно Кюль-вер. По-французски это зеленое или юное от… отверстие. Гм. Знаете, я никогда не задумывался, что Кюльвер – это Гулд. В нем столько разных людей: Прекрасный принц, Алый Первоцвет, Карл II, Яков I, Фурье, я сам… Может, и Гулд есть. Думаю, Гулд бы даже признал родство, как Просперо в «Буре» говорит про Калибана: «А эта дьявольская тварь – моя»[267]. Как человек, придумавший Кюльвера, я мог бы выдать исповедь на много часов и много голосов. Вы меня расстроили. Я придумал Кюльвера не для того, чтобы опять подластиться к Гулду.
Джуд дрожит. Где давеча белел пузырек в углу рта, теперь все губы обведены тонкой каемкой засохшей пены. Его ответы сопровождаются шорохом и постукиваньем коленей о стенку трибуны. Руки беспокойно пляшут. Это похоже на биение крыльев или сердца, не вполне ровное, но упорное. На бумаге речь Джуда может показаться надменной и презрительной, но в его театральных интонациях звучит хриплая нотка, раздражает нервы, от нее не по себе.
Сэр Августин Уэйхолл, готовясь задать вопросы, бережно оправляет мантию. Вид у него серьезный, на Джуда он смотрит с беспокойством, почти с сочувствием.
Уэйхолл: Вы сообщили моему коллеге, что ваше настоящее имя – Джулиан Гай Монктон-Пардью. Вы отказались от него в знак отказа от родителей? Или вам чужды ассоциации, которые оно вызывает?
Джуд: И то и другое.
Уэйхолл: Что же именно вам не нравится?
Джуд: Все. То, например, что оно чудовищно претенциозно. Гай – дешевая романтика, в старину всех крестоносцев, всех английских и норманнских завоевателей звали Гай. Джулиан – розовая водица, вкупе со смазливым личиком для мальчика мучение. К тому же дорогие родители в погоне за аристократизмом слепили вместе две фамилии: он был Монктон, она – Пардью, видимо от французского Pardieu[268]. Ужасно неудобное, громоздкое имя, вроде гипсовой статуи в церкви.
Уэйхолл: Доходчиво и эффектно сказано. В пику им вы выбрали новое имя, и тоже с романтическим, я бы даже сказал, поэтическим флером. Не ошибусь ли я, предположив, что Джуд – отсылка к герою Томаса Гарди, Джуду Незаметному?
Джуд: Не ошибетесь. Я хотел быть незаметным, и мне это удалось.
Уэйхолл: У