С тех пор я гуляю по лесу, смотрю на шевелящиеся листочки, щурясь от солнечного света, и невольно вспоминаю изумрудноглазую девушку. Теперь мне не с кем говорить о Боге. Да это и ни к чему. Все известно заранее. Я обычный человек и меня мало заботит богословская премудрость. Должно быть, я из тех, кому вера не может быть подарена как данность, раз и навсегда, и поэтому мое неверие всегда будет сродни праздному плебейскому любопытству. Я из тех испорченных и циничных субъектов, кто ожидает от Бога чудес. Бога я понимаю не иначе как чудо. В ту единственную ночь, когда я и Альга были вместе, мы говорили и об этом. Я признавался ей, что ощущаю себя циничным и испорченным до такой степени, что подчас мне и самому бывает неловко. Не то чтобы я наотрез не хотел признавать, что мир вокруг полон чудесными событиями. Я и сам много раз становился их очевидцем. Я понимал также, что значение подобного события для меня зависит от конкретной ситуации, что даже самое незамысловатое чудо, вроде скорого исцеления заболевшего ребенка, о котором мне лишь стоило истово помолиться накануне, — такое элементарное чудо способно в принципе оказать на меня гораздо большее впечатление, чем расцветший Ааронов жезл или камни, превращенные в хлеб. Казалось бы, один лишь факт возникновения самой идеи Москвы, не говоря уж о ее реальном воплощении, должен был абсолютно убедить меня в существовании божественного промысла. Но нет — я естественно тут же приписал это собственной одаренности, а также благоприятному стечению обстоятельств. В том то и заключается цинизм и испорченность моей души, что стоит мне прийти в себя, как я уже подвергаю сомнению «чудесный» характер совершившегося. Ведь оно могло быть простым совпадением, случайностью и т. п. — что ж тут чудесного? Более того я едва ли не негодую, что подобные чудеса явлены человеку, который находился в таком необычном душевном смятении, по существу, в состоянии аффекта, а стало быть, способен поддаться самообману или, что еще хуже, принять иллюзию за истинное чудо. Я выдвигаю новые «условия» Богу, вернее, не Богу, конечно, а словно сам пытаюсь испытать свою веру. Я желал бы наблюдать чудо, находясь в здравом уме, а не в состоянии аффекта. И в результате, прихожу к банальной ситуации Фомы неверующего и требую у Бога неоспоримых доказательств… Я и сам всегда понимал, что это свидетельствует о моей душевной узости, но ничего не мог с собой поделать. Привычка мыслить брала свое. Я даже скатывался к стереотипным, но оттого не менее нелепым классификациям. Все те удивительные и странные явления, не выходящие, впрочем, за пределы законов природы, которые я наблюдал в обыденной жизни, я отнес к чудесам «низшего порядка». Сколько еще таких чудес должен был вместить мой личный опыт, чтобы количество переросло в качество, и из человека скорее неверующего, чем верующего, я бы превратился в человека скорее верующего, чем неверующего? Гораздо больше меня интересовала, конечно, другая «категория» чудес. Я отнес их к чудесам «высшего порядка» — сверхчудесам. То есть к тому, что невозможно объяснить никакими совпадениями и иллюзиями. Даже упомянутый расцветший Ааронов жезл и камни, превращенные в хлеба, я не рискнул бы причислить к этой категории. В действительности это могли быть обыкновенные фокусы. Пожалуй, лишь воскрешение трупа с явными признаками разложения можно было бы отнести к такого рода сверхчудесам. Но, увы, ничего подобного я в жизни своей не видел и, конечно, не увижу. А между тем подобное сделало бы меня по настоящему верующим, совершенно религиозным человеком. «Ты, наверное, воспринимаешь все это совершенно по другому?» — спросил я тогда девушку. Честно говоря, в тот момент я не только не ожидал, что она ответит мне то, что ответила, но даже подозревал, что она, бедная, вообще не в состоянии ухватить суть моих путаных признаний. Тогда у меня просто язык не повернулся добавить, что это должен был бы быть не просто труп, а труп любимого человека. Но она опять прекрасно все поняла. «Во первых, — со своей обычной простодушной серьезностью и трогательной чисто женской педантичностью сказала она, — я тоже никак не могу считать себя по настоящему верующей. А во вторых, я думала об этих вещах. Сколько жило на земле людей и, наверное, было среди них много по настоящему верующих, но никто из них, стоя над трупом близкого человека, не смог своей молитвой вернуть его к жизни. Но ведь из за этого они не теряли веры. Наоборот, мне кажется, они невероятно укреплялись в ней…» Меня удивили ее слова, но она объяснила свою мысль. И объяснение это удивило меня еще больше. «Чудо воскрешения из мертвых, — сказала она, — это действительно чудо из чудес, ни с чем не сравнимое. Увидеть такое, наверное, все равно что самого Бога увидеть. Но ведь если опираться на твою же логику, смерть вообще — это тоже что то невероятное и таинственное. Пусть это обратное чудо, „анти чудо“, но тоже чудо! Я даже думаю, что смерть и существует, как главное основание для того, чтобы человек мог приобрести веру. И не нужно никаких сверхчудес. Нет ничего более ужасного, как стоять у могилы близкого человека, но, в то же время, только в этот момент, наверное, можно по настоящему приобрести веру и понять, что смерти нет. Ведь поверить в то, что человека, которого ты любил, больше не существует, просто невозможно!..»
Хотя меня и удивила сама эта мысль, я приписал ее слова обычной женской чувствительности. Да и мои рассуждения о вере, как всякие рассуждения о вере, неизбежно носили отпечаток абстрактности и отвлеченности. Но теперь, прислушиваясь к шелесту листочков и щурясь от солнечного света, я постоянно думаю об этом и как будто ощущаю на своей щеке легкий ветерок или прозрачный аромат…
Спустя год после похорон на могиле Косточки соорудили по моему оригинальному проекту что то вроде миниатюрного надгробного мемориала. Это был единственный случай, когда я снова взялся что то проектировать. Вышло довольно мило. С какого то международного и очень престижного конкурса мемориальных ансамблей (есть и такие конкурсы!) мне даже прислали почетную грамоту и памятную медаль Сен — Женевьев — дю — буа… Другая могила так и осталась безымянной.
Одно угнетало меня долго и чрезвычайно. Да и теперь угнетает. Я часто думаю о том, что должен встретиться с родителями Ольги Альги. Но что я могу им сказать? Внести определенность? Указать некую безымянную могилу, которая к тому же находится на некоем удаленном кладбище? Не говоря уж о том, что само это кладбище находится на территории Деревни — то есть там, куда они никогда в жизни не добьются позволения попасть. Мог ли я избавить их от неизвестности или утешить? Вероятно, по совести я должен был просто прийти к ним и выложить свои соображения, рассказать о произошедшем. Конечно, именно так я и должен был поступить. Независимо оттого, сочтут ли они меня сумасшедшим или подонком… Да, Альга рассказывала мне, что между ними давно не было особенного понимания, но какое мое собачье дело?.. Однако я так и не сумел заставить себя решиться на что либо и вряд ли сумею. В конце концов, как бы цинично это не звучало, неизвестность для родителей, наверное, не самое страшное в данной ситуации.
Вскоре мы едва не пережили еще одно потрясение. Майя пыталась покончить с собой. К счастью, все обошлось. Папа, как обычно, держал это дело в строжайшем секрете. Даже Маме не сообщались подробности. Девушку долго держали в какой то закрытой клинике. Не знаю, как ее там лечили, но, когда ее выпустили оттуда, она вновь пустилась в сомнительные развлечения. Ни Папа, ни Петрушка уже не интересовались ею. Никого из нас она тоже знать не хотела. Можно было ожидать опасного рецидива, но произошло еще более неожиданное — несуразное и трогательно наивное одновременно. Несколько недель о ней ничего не было слышно, но на этот раз Папа не проявлял никакого беспокойства. Он посмеивался, когда в светской хронике появлялись сплетни о том, что Майя якобы забеременела, вышла замуж за одного из помощников Петрушки и даже уехала с ним за границу. Скорее всего, тень на плетень наводили именно по его распоряжению. Лишь много позже выяснилось, куда на самом деле исчезла девушка. Она ушла в монастырь. О. Алексей благословил ее на этот поступок, а близких просил не препятствовать. Сначала она была послушницей, а затем приняла монашество. Причем выбрала она какую то невероятно глухую северную обитель. Дядя Володя и Мама ездили к ней туда, но даже с ними она не пожелала встречаться. Единственное, чего она желала — это чтобы все поскорее о ней забыли. Приняв монашество, она переменила и имя, сделавшись не то сестрой Меропеей, не то сестрой Дорофеей.