class="p1">— Я верю тебе, — сказал я.
— Вот уж не ожидала.
Наташа вздернула подбородок. Она мне очень нравилась в такой позе. Я был в отчаянии, как и она, только ее отчаяние было сильнее. Тому, кто остается, всегда хуже, даже если он — нападающая сторона.
— Я люблю тебя, Наташа. Я хотел, чтобы ты это поняла. Не для меня. Для тебя.
— Не для тебя?
Я понял, что снова допустил ошибку.
— Я беспомощен! — воскликнул я. — Неужели ты не видишь?
— Просто мы расходимся как равнодушные люди, которые случайно прошли вместе отрезок пути, никогда не понимая друг друга. Да и как нам было друг друга понять?
Я полагал, что снова подвергнусь нападкам за свой немецкий характер, но чувствовал, что она выжидает. Предвидеть она не могла только одного что я не стану возражать. Поэтому она отступила.
— Хорошо, что так получилось, — произнесла она. — Я все равно собиралась тебя оставить. Не знала только, как это тебе объяснить.
Я знал, что должен ответить. Но не мог.
— Ты собиралась уйти? — наконец решился я.
— Да. Уже давно. Мы слишком долго были вместе. Такие связи, как наша, должны быть короче.
— Да, — согласился я. — Спасибо тебе за то, что ты не поспешила. Иначе я бы погиб.
Она обернулась ко мне.
— Зачем ты снова лжешь?
— Я не лгу.
— Все слова! Всегда у тебя слишком много слов. И всегда ведь к месту!
— Только не теперь.
— Не теперь?
— Нет, Наташа. Никаких слов у меня больше нет.
Мне грустно и неоткуда ждать помощи.
— Опять слова!
Она встала и схватила свою одежду.
— Отвернись, — сказала она, — не хочу больше, чтобы ты так смотрел на меня.
Она надела чулки и туфли. Я смотрел в окно. Окна были распахнуты, было очень тепло. Кто-то разучивал на скрипке «La Paloma»,[59] без устали повторяя первые восемь тактов, каждый раз делая одну и ту же ошибку. Я чувствовал себя мерзко, я ничего больше не понимал. Мне было ясно только одно: если б я даже остался, теперь всему пришел бы конец. Я слышал, как Наташа сзади меня натягивала юбку.
Я обернулся на скрип двери и встал.
— Не провожай меня, — сказала она. — Оставайся здесь. Я хочу выйти одна. И не появляйся больше. Никогда. Не появляйся больше никогда!
Я пристально смотрел на ее бледное чужое лицо, глаза, глядевшие куда-то поверх меня, на ее рот и руки. Она даже не кивнула мне, за ней не захлопнулась дверь, а ее уже давно здесь не было.
Я не побежал за ней. Я не знал, что мне делать. Я стоял и смотрел в пустоту.
Я подумал, что можно еще догнать Наташу, если взять такси. Я уже подошел к двери, но затем решил, что все это ни к чему, и вернулся. Я понимал, что это бессмысленно. Еще некоторое время я постоял у себя в комнате: сидеть мне не хотелось. Наконец я спустился вниз. Там был Меликов.
— Ты не проводил Наташу домой? — спросил он удивленно.
— Нет. Ей захотелось уйти одной.
Он посмотрел на меня.
— Это уладится. Завтра же все забудет.
— Ты думаешь? — спросил я, охваченный безумной надеждой.
— Конечно. Пойдешь спать? Или выпьем по рюмке водки?
Надежда еще теплилась. У меня ведь оставалось целых две недели до отъезда. Все вокруг растворилось в потоке радости. У меня было такое чувство, что если я теперь выпью с Меликовым, Наташа завтра позвонит или придет. Не может быть, чтоб мы вот так расстались навсегда.
— Хорошо! — воскликнул я. — Выпьем по одной. Как у тебя дела с судом?
— Через неделю начнется. Так что жить мне осталось еще неделю.
— Почему?
— Если меня засадят надолго, я этого не выдержу. Мне семьдесят, и у меня уже было два инфаркта.
— Я знал человека, который выздоровел в тюрьме, — позволил я себе осторожно заметить. — Никакого алкоголя, легкий труд на воздухе, размеренный образ жизни. Сон только по ночам, а не днем.
Меликов покачал головой.
— Все это для меня яд. Но мы еще посмотрим. Не стоит сейчас об этом думать.
— Правда, — сказал я. — Не стоит. Если б только нам это удалось.
Пили мы немного. У нас обоих было такое чувство, словно нам многое надо было сказать друг другу, и мы уселись поудобнее, будто впереди у нас была долгая ночь. Но потом вдруг оказалось, что обсуждать нечего, и мы совсем умолкли. Каждый погрузился в свои мысли, говорить, собственно, было не о чем. «Не следовало спрашивать Меликова о процессе, — подумал я, — но не в этом дело». Наконец я поднялся.
— У меня на душе кошки скребут, Владимир. Пойду поброжу по улицам, пока не устану.
Он зевнул.
— А я пойду спать, хотя потом у меня наверняка еще будет на это достаточно времени.
— Думаешь, тебя осудят?
— Осудить можно любого человека.
— Без доказательств и улик?
— Можно найти и доказательства, и улики. Доброй ночи, Роберт. Следует остерегаться воспоминаний, тебе ведь это известно, не так ли, старина?
— Да, известно. Я этому уже научился. Иначе меня давно не было бы в живых.
— Воспоминания — чертовски тяжелый багаж. Особенно когда сидишь за решеткой.
— И это мне известно, Владимир. Тебе тоже?
Он пожал плечами.
— Да, как будто. Когда стареешь, многое иной раз забывается. А то вдруг воспоминания появляются вновь. Мне на память приходят такие вещи, о которых я не думал больше сорока лет. Странно все это.
— Это приятные воспоминания?
— Отчасти. Потому-то и странно. Приятные воспоминания плохи, потому что это прошлое, неприятные хороши опять-таки потому, что это прошлое. Думаешь, этим можно жить в тюрьме?
— Да, — сказал я. — Там убиваешь время. Если рассуждать так, как мы теперь.
Я ходил по городу, пока не ощутил смертельную усталость. Я прошел мимо дома Наташи, постоял около нескольких телефонных будок, но позвонить не решился. «У меня впереди еще две недели», — думал я. Всегда самое трудное — пережить первую ночь, потому что в подобной ситуации кажется, будто ночь находится совсем рядом со смертью. Чего я, собственно, хотел? Мещански трогательного прощания с поцелуями у трапа загаженного парохода и обещания писать? Разве не лучше было так? Как это говорил Меликов? Не следует тащить за собой груз воспоминаний. Это тяжелый груз, если не состаришься настолько, что воспоминания будут единственным твоим достоянием. А как я сам рассуждал всегда? Не надо культивировать воспоминания, надо держаться от них подальше, чтобы они не удушили тебя, как лианы в девственном лесу. Наташа поступала правильно. А я? Почему я метался, как сентиментальный школьник, облачившийся в жалкие лохмотья