я, господа, в городе Конотопе Черниговской губернии. Родители мои были небогатые, но у них все же был собственный дом, который моя матушка получила в наследство от тетки Варвары Петровны. Дом был большой, в восемь комнат, не считая чуланов и двух сарайчиков во дворе: один с правой стороны, другой – с левой. На этом дворе я проводил первые счастливые годы своей жизни. О, юность, где ты? Помню, у забора, выходившего к нашим соседям Коровиченко, росла крапива. Каким врагом казалась она мне! Как яростно бросался я на бой с нею, сделав себе при помощи кухонного ножа из дранки остро отточенный меч! Казалось мне, что я сражаюсь со змеем Горынычем, защищая царевну…
– Федор Никитич, голубушка, – умоляюще проговорил кто-то в зале, – ближе к делу!
– А посреди двора, – не слыша замечания с места, продолжал увлеченный докладчик, – во время стирки протягивались веревки. На веревках вешалось в несколько рядов мокрое белье, и мы с братиком Мишей любили в эти дни играть среди белья в прятки. Особенно любили прятаться за простыни. Висят огромные, длинные, почти до земли, особенно бабушкины с красной меткой «А. К.»…
– Федор Никитич! – снова раздался умоляющий голос.
– А самой любимой забавой нашей была игра с песиком Шариком. Небольшая была дворняжка, неважная с виду, но какой ум, какой благородный характер! Тянем мы Шарика и за хвост, и за голову, и за лапы – и ничего! Никогда не только не укусит, но даже не заворчит. Один раз…
– Федор Никитич!
– Один раз отправились мы с Шариком и с Мишей на реку. Была отличная погода… Дул маленький ветерок…
* * *
Да, действительно чего-то не хватаем нам сейчас в устройстве нашего милого русского праздника. Нет к нему прежнего внимания, бережности, прежнего пыла.
Заедает, как видно, чужая культура.
«Россия», Нью-Йорк, 4 августа 1950, № 4433, с. 2, 4.
Калики перехожие
На днях получил письмо от своего друга, недавно переехавшего из Франции в Соединенные Штаты. Не буду передавать содержания письма. Но приятель очень меня огорчил. Человек давно рвался в Америку, мечтал о новой жизни в Новом Свете… А приехал, пробыл несколько месяцев – и какая беспощадная критика!
И то нехорошо, и это…
Просто беда – как мы, русские, требовательны к тем государствам, в которых живем!
* * *
Помню, как после большевицкого переворота попали мы в славянские страны.
До революции все чуть ли не боготворили «братушек». Произносили в Петербурге о них патетические речи на «Славянских трапезах», на заседаниях славянских объединений. К каждому Инсарову, прибывшему из Болгарии, относились с особенной нежностью. Какой-нибудь черномазый македонец, появлявшийся среди нас, вызывал умиление даже тогда, когда просил взаймы три рубля без отдачи. Сербы казались нам сплошь героическим народом. Чехи – страдальцами за великую идею панславизма. Даже угро-руссы, которых никто из нас, петербуржцев, кроме Д. Н. Вергуна[538], никогда в глаза не видал, и те были окружены мистическим ореолом после процесса в Мармароше[539]…
Ну, а попали мы после революции на Балканы, пожили в Болгарии, в Сербии, перебрались в Чехословакию… И началась критика:
– Болгары – дикари.
– Сербы – мужики.
– Чехи – мещане.
Получали мы от этих мужиков и этих мещан денежное вспомоществование, поступали на службу чиновниками, но держали их всех, так сказать, в строгости. Обращались высокомерно. Ходили с высоко поднятой годовой, точно завоеватели, и снисходительно-огорченно смотрели на то, как скучно и жалко люди живут: никаких вселенских интересов, никаких мировых горизонтов.
Покритиковали мы братушек, раскритиковали во всю, – и стали мечтать:
– Эх, хоть бы во Францию! Или в Швейцарию! Или в Германию!
Франция, конечно, манила к себе больше всего: «нет в мире лучше края» – наша старая, но вечно новая формула. Блеск французской мысли, тонкость вкуса, идеальная политическая структура… Что может быть выше? Да и Германия тоже… Как глубока, как величава своей внешней и внутренней мощью! А Англия? Не внушает ли она благоговения своим врожденным национальным снобизмом? А Швейцария? «Счастливые швейцары» – вспоминали мы Карамзина. А Италия? О, соле мио! Не страна, а сплошная кавалериа рустикана и урбана[540], неиссякаемое музыкальное каприччо.
Но удалось многим из нас перекочевать с Балкан на Запад, расселись мы по разным государствам, начали новую жизнь… И началась новая критика:
– Французы – сантимники.
– Немцы – дубины.
– Англичане – аршин проглотили.
– Швейцарцы – мировые трактирщики.
– Итальянцы – суетливый грязный народ.
Прошли годы. Еще годы. И потянуло нас за океан от сантимников, от трактирщиков, от аршинников – в Парагвай, в Уругвай, в Чили, в Канаду, в Соединенные Штаты.
Но, увы! Везде, где бы мы ни жили, куда бы ни попадали, всюду все нехорошо. И сидим мы по вечерам за чайком в теплой компании в каком-нибудь уголке Европы, Америки, Азии, Африки, Австралии… Сидим, вздыхаем. И честим вовсю тот народ, который нас приютил.
* * *
Все это ворчание, все это брюзжание, недовольство и повышенная требовательность были бы у нас большим недостатком, если бы не одно смягчающее обстоятельство:
У себя дома, на родине, мы тоже все свое осуждали, тоже всем были недовольны, и критиковали свое собственное еще более яростно, чем сейчас критикуем чужое.
Не удовлетворяли нас – ни собственная власть, ни собственное общество, ни собственный быт, ни собственная профессия, ни собственный город, ни собственный дом.
На Западе каждый человек, за редким исключением, гордится тем общественным классом, к которому принадлежит. Любит свою улицу, свою колокольню. Доволен той специальностью, которую выбрал для своей деятельности.
А наш русский человек, особенно интеллигент, существо совершенно особенное. Если он граф, ему нужны толстовские лапти; если он князь, представитель правящего класса, его тянет на кропоткинский анархизм; если он предводитель дворянства, ему хочется поддерживать революционное движение крестьян против помещиков; если он промышленник, ему по-морозовски приятно пожертвовать изрядную сумму на свержение капитализма. И своей профессией русский человек тоже очень редко бывает доволен. Губернатор в былые времена для душевного равновесия старался вышивать гладью; прокурор – защищать либералов; жандармский полковник – спасать студентов; адвокат – обвинять государственный строй; бухгалтер играть на тромбоне; учитель истории – писать картины или выпиливать лобзиком…
И всем на месте не сиделось: хотелось чего-то нового, лучшего. Провинциальные дамы скулили: «в Москву, в Москву!» Петербургский студент Нежданов стремился в народ, в провинцию. Домашний уют, за который на Западе люди готовы продать душу дьяволу, казался нам позорным мещанством, вызывал тоску, приводил к пьянству; к безнадежной игре в преферанс, в винт.
И все это было, однако, не из-за глупости, не из-за плохого характера, а из-за своеобразной русской черты, в конечном счете очень возвышенной: из-за непреодолимой любви к странничеству среди вещей, среди людей и среди идей.
Каждый из нас в душе своей в большей или меньшей степени – Касьян с красивой Мечи