сукину сыну, который приставал к ней там, на сцене.
Потом, после пьески, она читала стихи и показалась Полынину уже не такой молодой, но очень красивой. А когда после концерта летчики устроили для артистов товарищеский ужин в землянке летного состава, она – ее звали Галина Петровна, – усталая после концерта, одетая в черное платье, с накинутым на плечи полушубком, начала петь низким негромким голосом одну за другой русские и украинские песни, цыганские романсы, «Раскинулось море широко…», а потом все, что попросили. Она не ломалась, не ждала, чтоб ее уговаривали, а пела и пела. Глаза у нее были черные, печальные, пела она, подперев щеку рукой, словно пригорюнясь, и казалось, думала все время о чем-то чужом и далеком.
Здесь и наступило самое опасное: Полынину вдруг стало жаль ее, захотелось спросить, почему она так отзывчива к их просьбам и в то же время так невесела, что с ней такое и как она жила до того дня, когда он, Полынин, увидел ее у себя в полку.
– А это я спою для вас, товарищ полковник, – сказала она, когда ужин кончился и все уже собрались вставать. И, глядя прямо в глаза Полынину своими черными печальными глазами, спела песню о рябине, которой никак не перебраться к дубу. Ее лицо было так близко от лица Полынина, что казалось, она говорит с ним и ему тоже надо что-то сказать в ответ ей: неужели и правда нельзя рябине перебраться к дубу? Неужели правда, так ей век одной и качаться?
Когда она кончила петь и встала, он тоже встал и вдруг через стол поцеловал ей руку, чего за ним не водилось.
Потом артистов провожали до машины. Они в несколько голосов шумно приглашали летчиков приезжать в Мурманск, на спектакль, который они будут играть через неделю в городском театре, а Галина Петровна все молчала и, только уже садясь в машину, протянула Полынину руку и вздохнула, словно хотела что-то сказать, но не решилась.
На следующий день был тот самый бой, а еще через день, поздно вечером, когда в госпиталь уже никого не пускали, в палату к Полынину вошла медсестра и за ней Галина Петровна в белом халате.
– Я не могла к вам раньше, – сказала она так, словно обязана была прийти к нему раньше. – Мы уезжали с концертами к морякам в Ваенгу, и я все узнала там только сегодня днем. Приехала к вам прямо оттуда, видите, даже как следует не разгримировалась… Вот видите. – Она потрогала себе висок и показала ему пальцы, на которых остались пятнышки грима. – Наговорили там про вас всякие ужасы! А здесь сказали, что ничего опасного! Это правда не опасно? Как вы себя чувствуете? – спрашивала она, садясь на табуретку рядом с его кроватью.
Полынин, смущенный тем чувством, которое он испытал от ее прихода, сказал, что не опасно, да и вообще ничего особенного, и неуклюже спросил: как это ее пустили в такой поздний час?
– А я сказала, что мне очень нужно к вам, – просто ответила она. – И, видите, поверили. А вы верите?
Он ответил, что верит. Да, по правде говоря, не хотелось отвечать ничего другого.
Потом она навестила его утром, когда у него сидел Грицко, хмурый, все еще молча переживавший, что они в том бою потеряли из виду своего командира полка. Но, хотя и стесняясь присутствия Грицко, Полынин все равно не мог отвести глаз от Галины Петровны все время, пока она сидела рядом. Она была очень красивая в белом халате, с гладкими блестящими черными волосами. Полынин заметил в них несколько седых волосков и ему понравилось, что она не прячет эти седые волоски и что волосы у нее причесаны гладко и просто, с маленьким пучком сзади.
– У меня раньше знаете какие косы были, – сказала она, заметив, что он смотрит на ее волосы, – до колен, – притронулась она к своим коленям. – А потом пришлось срезать, потому что когда надеваешь парик, то нельзя, чтобы под ним были слишком длинные свои волосы. Видите, как приходится мучиться нашему брату, чтобы представлять на сцене.
Сказав «нашему брату», она улыбнулась; улыбка у нее вышла добрая, но печальная, и, глядя на ее узкие плечи, Полынин снова испытал чувство жалости к ней.
Когда она ушла, пересидевший ее Грицко, как только закрылась дверь, сказал:
– А цыганочка-то влюбилась в тебя, Николай! Имеешь надежды.
– Дураков нет, – ответил Полынин, хотя ему было приятно услышать то, что сказал Грицко.
Она приходила в госпиталь каждый день. И если Полынин бывал один, подолгу сидела рядом, взяв его руку в свои, и молча смотрела на него. Потом вдруг, засуетившись, начинала вынимать из полевой сумки книги и журналы и читать из них стихи.
– Вам непременно нужно знать эти стихи, – говорила она, хотя Полынин не любил стихов и не знал, зачем ему нужно знать их.
– Вы чувствуете стихи, – говорила она. – Вы только мало читали их до сих пор, но вы их чувствуете, а это уже от бога! Нравятся вам эти стихи?
Он не знал, нравятся ему эти стихи или не нравятся. Но ему нравилось, как она их читает, и нравилась она сама, и поэтому он, не вдаваясь в подробности, отвечал: «Да, нравятся».
Два раза, когда она сидела у него, за ней приходили из других палат и просили ее пойти туда почитать стихи раненым. И она уходила и читала там стихи, а потом снова возвращалась к Полынину.
Последние два дня до его выписки из госпиталя она не приходила. А когда лежишь в госпитале – считай день за три. Даже больше. Она не приходила, а он ждал и скучал из-за этого так, что даже зло брало на самого себя. На второй день вечером он не удержался и спросил у сестры, где сейчас артисты. Сестра сказала, что артисты уехали на несколько дней на корабли, в Полярное. Потом ушла в дежурку и вернулась, неся в руках письмо.
– Галина Петровна просила передать вам, только если вы сами спросите, почему ее нет. – Сестра сочувственно посмотрела на Полынина. Она была полная, красивая и не такая уж немолодая женщина, и Полынин нравился ей самой, но еще больше нравился ей этот происходивший на ее глазах роман, о котором она после дежурства каждый вечер подолгу разговаривала с другими женщинами.
Полынин разорвал конверт. Письмо было написано карандашом. «Значит, вы все-таки спросили про меня. Когда после того вечера у вас в полку мне вдруг сказали, что вы в