Тяга к таинственному служила движущей силой как для тех, кто создавал союз, так и для тех, кто предавался предположениям, догадкам и фантазиям. Кто принимал в этом деле участие с той или другой стороны (а таких было очень много), тот действовал примерно так, как писал о себе Новалис. «Придавая обычному высший смысл, привычному — таинственный вид, известному — достоинство неизвестного, конечному — видимость бесконечного, я романтизирую жизнь».
Романы о тайных союзах, наводнившие книжный рынок, виртуозно воплощали в себе искусство придания привычному таинственного вида, а потому они охотно читались и молодыми людьми, которые чувствовали, что переросли школу рационализма. Особой популярностью у них пользовался роман Карла Гроссе «Гений» (1791). Молодой Тик прочитал его своим друзьям за один присест и при этом перевозбудился так, что опасался за собственный рассудок. Ему потребовалась неделя, чтобы прийти в себя и приступить к написанию собственного романа «Вильям Ловель», в котором также тайное общество ведет свою темную игру. Не миновала сия участь и юного Гофмана. В письме от 19 февраля 1795 года он рассказывает Гиппелю: «Был прекрасный вечер, когда я дочитывал последнюю часть „Гения“, устроив пиршество для своей фантазии. Было одиннадцать часов, когда я отложил книгу в сторону. Кипение бесчисленных страстей оглушило и парализовало мой рассудок… В состоянии, одинаково далеком от сна и бодрствования, я лежал на моей кровати; легкое шуршание — словно порыв ветра пронесся по моей комнате — заставило меня очнуться, и я узрел своего Гения…»
И действительно, спустя некоторое время Гофман напишет своего «Гения». Он назовет свое произведение «Корнаро — мемуары графа Юлиуса фон С.» (1795). По примеру Гроссе, у романа появится подзаголовок. «Из бумаг маркиза фон Г.».
Хотя это раннее произведение Гофмана и не сохранилось, можно предполагать, что юный духовидец взял за образец роман Гроссе. То же самое можно сказать и о его предпринятой чуть позже, в 1796 году, попытке написания романа, получившего весьма показательное название «Таинственный» и также не сохранившегося. Лишь небольшой отрывок из него, процитированный Гофманом в одном из писем, дошел до нас.
Сколь сильно творчество Гроссе влияло на Гофмана и впоследствии, становится очевидным, если сравнить авторское предисловие к «Гению» со вступлением Гофмана к «Эликсирам сатаны». «Из любого переплетения кажущихся случайностей, — пишет Гроссе, — проступает незримая рука, витающая над тем или иным из нас, повелевающая им незаметно для него самого, и нить, которую он прядет будто бы самостоятельно и по своему собственному усмотрению, уже давно спрядена ею». Гофман в предисловии к «Эликсирам» высказывает свою догадку, что «то, что мы обычно называем мечтой и воображением, пожалуй, является символическим познанием тайной нити, которая тянется через нашу жизнь, связывая воедино все ее условия». «Незримая рука» или «тайная нить» связывают силу воображения времени, которое только начинает мыслить историко-философски. Например, Гердер полагает распутывание «нити» истории задачей века. Кто распознает эту нить, того не будет более касаться замечание, адресованное совершенно несведущим в философии истории: «Разве не видишь ты, муравей, что ползешь по великому колесу судьбы?» Тайные общества, как реально существующие, так и выступающие темой для писательской фантазии, дают историко-философской «нити» правдоподобное обличье. Теперь можно и схватить эту «незримую руку», ибо она принадлежит конкретному человеку, который, правда, чаще всего предпочитает оставаться в тени. Путь ведет в потаенные кулисы, из которых тянутся нити для кукольного театра истории. Таков все еще просветительский импульс во всем этом культе таинственного.
Однако в конце века тайна меняет свой характер. Поначалу вера в разум была столь сильна, что тайну рассматривали всего лишь как чарующую «видимость», за которой в конечном счете все-таки скрывается рационально объяснимый механизм. Таинственное считалось категорией заблуждения, чем-то еще не познанным и потому зловещим. Однако рано или поздно (и это не вызывало сомнения) завеса должна упасть, и наступит момент истины, когда, точно в романе о тайном обществе, откроется изощренный механизм заговора, тонко сплетенная сеть интриг и порой весьма искусная машинерия для обмана чувств. Так обстоит дело в «Духовидце» Шиллера, то же мы видим и в романах Гроссе, однако уже у него интерес к таинственному начинает превалировать над интересом к разумному его объяснению. Поколение Гофмана начинает ценить тайну не за то, что она предоставляет возможность испробовать себя в поисках ее объяснения, а потому, что она не поддается объяснению. Необъяснимое само становится привлекательным.
Увлечение темным, таинственным связано также и с новым опытом, накопленным культурной средой в возвеличивании субъективного «я»: кто одержим желанием столь интенсивно чувствовать и постигать самого себя, тот очень скоро придет к открытию многозначного и не поддающегося определению. Внутренние «сумерки» начинаются, когда любознательные открывают в собственном «я» нечто большее, нежели расхожую монету «здравого смысла». В то время как исследовательские экспедиции проникали в первобытные тайны Нового Света, некоторые погружались в исследование таких же тайн в самих себе. Для Гофмана «священным трепетом от страшной тайны» будет охвачен лишь тот, кто проникся тайнами, «живущими в нашей собственной груди» («Серапионовы братья»).
Глава четвертая
ЮНОШЕСКАЯ ДРУЖБА
Всем, что в юношеские годы имеет хоть какое-то значение — увлечением литературой, собственным «я», тайнами, — Гофман большей частью делился со своим другом Теодором Готлибом Гиппелем. Гиппель после смерти друга передал подборку его юношеских писем Хитцигу, который использовал их при написании биографии Гофмана. Благодаря этому мы можем заглянуть во внутренний мир человека, который в одном из этих писем сказал о себе самом и своем друге: «…оба мы осмотрительны и деликатны и не выставляем напоказ сокровенное с легкостью, с какой суетные люди вытаскивают из кармана носовой платок» (24 января 1796).
Надо питать друг к другу столь большое доверие, какое было между обоими друзьями, чтобы временами не быть «осмотрительным и деликатным». Гофман откровенно писал другу о делах своих сердечных — о первой большой любви, о любовной связи с Дорой Хатт, об атмосфере, царившей в доме Дёрферов. От этого друга на протяжении многих лет у него не было секретов. То, что позднее он станет доверять лишь своему дневнику (доходившее до отчаяния недовольство самим собой, преследовавшие его страхи, ненависть к собственному телу, но также и фантазии относительно удачной жизни), в первые годы дружбы можно было рассказывать и писать другу. И Гофман писал со всеми подробностями, чаще всего без иронии и сарказма, излюбленных приемов отчуждения и дистанцирования, которыми он впоследствии, когда потребуется выразить словами тайные, тщательно сдерживаемые устремления и чувства, будет оперировать столь мастерски. Однажды Гофман сказал о самом себе, что «природа почти отказала ему в слезах» (письмо Гиппелю от 19 февраля 1795 года). Однако Гиппель был одним из немногих людей, перед которыми он мог плакать. Заплакал Гофман и на смертном одре, когда Гиппель прощался с ним. Оба оставались друзьями и в свои зрелые годы. В 1822 году Гиппель писал: «Что я был его другом, каким только можно быть на этом свете, я с особой остротой почувствовал после его смерти. Зачастую даже и не переписываясь с ним, я привык думать, что мы близки и неразлучны, и мечтал о временах, когда мы поселимся под одной крышей и заживем вместе. И он постоянно жил с этой мыслью, теперь, после смерти его, ставшей несбыточной».