— Вы — дантист, господин начальник!
А начальник дает милостивое приказание:
— Мальчики, дайте по очереди.
Выстроились, и каждый норовит ударить. Но уже я потерял сознание и упал, мишень вышла из строя.
Вот тогда, наверно, меня и отнесли в конец коридора, бросили в трупную яму, куда складывали дневную норму.
Очнулся я только утром, вернее, еще было темно. Ощутил на себе чьи-то ноги, стал отпихивать, но все во мне так болело, что при напряжении плыло сознание и я замирал, потом опять старался освободиться от чужих ног и рук, боялся, что начнут еще бросать и могут придавить так, что не выберешься. Когда я освободился и пролез несколько ступенек, очутившись опять в коридоре, было удивительно тихо, и я пополз к своей комнате, подальше от этого конечного пункта пребывания в плену, встать на ноги я не имел сил.
Я лежал, передыхая, под стенкой, один в пустом широком и длинном коридоре бывшей казармы, вдруг шаги из боковой двери, и передо мной остановился властный человек, но еще не могу рассмотреть кто.
— Ты что здесь делаешь?! Почему не на построении?!
Поднял глаза и узнал начальника батальонной полиции. На меня опять нападает желание острить, всегда это приводило к неприятностям. Ответил как мог спокойно:
— Гуляю.
Он, узнав меня, тоже спокойно сказал:
— Гуляй, гуляй. Из какой комнаты?
Назвал, и он ушел, а я пополз дальше к своей комнате, из которой ушел, познакомившись с новыми друзьями. Силюсь залезть на нары, но это трудно. После нескольких попыток добрался до первого яруса лег, но мог лежать только на правом боку, в левом такая боль, что, если на него лечь, сразу теряю сознание, видно, когда упал, били ногами и поломали ребра. Немного успокоился, стер запекшуюся кровь на подбородке. Саднит во рту и, чувствую, там кровавое месиво, но нет воды прополоскать рот, и нет воды утолить жар внутри, горит там сухим огнем. Вдруг открылась дверь, и входит опять он, мой мучитель. Идет ко мне. Садится напротив на нары и разглядывает меня. Я тоже, собрав все силы, стараюсь спокойно смотреть на него, будто его и не узнал, и все, что происходит, так и надо. Спрашивает:
— Откуда ты?
— Из Москвы, из художественного института.
— А я из Свердловска, был студентом второго курса медицинского института. Два года работал шпионом на немцев, должны они меня лейтенантом послать в армию, да документы, что я шпионом был, затерялись. Пока найдут, сюда направили, начальником батальонной полиции.
Я не мог понять, что заставило его прийти ко мне, вчера им же избитому до полусмерти, и признаться в своей подлости. Уже второй раз я выслушиваю признание в шпионаже, и на меня нападает оцепенение. Сразу проносятся картины нашей мирной жизни, мы все студенты, и вот кто-то из нас работает на врага, готовит кровавую бойню. Для чего? Чтобы стать офицером немецкой армии и ему что-то перепало от фашистов? Но и у нас он может быть офицером и иметь положение, если выучится. Может, месть? Месть тех, раскулаченных при коллективизации, их много, ведь тысячи были загнаны на Север, не понимая своей вины; когда мы бродили в окружении, крестьяне тоже говорили: «Хуже не будет, всего натерпелись и в тридцать первом, и в тридцать третьем, тридцать восьмом…» И все же это чудовищно сказать: «Я был шпионом, я готовил эту расправу». Я понимаю причины их ненависти к советской власти, но власть-то это России, твоего народа, она ошибается или ты ошибаешься, но нельзя же ждать, что кто-то придет спасать тебя, не щадя живота своего, из одной жалости к тебе, придут грабить и убивать твой народ, и надежда, что своей жестокостью ты станешь для них своим, ложна. Да, станешь. Но только холуем, с кличкой предателя. Опять, выходит, не месть, а слова о мести — лишь предлог для устройства своей шкуры. А если месть безличная, месть бешеной собаки?..
Начинает разговор о литературе, он Горького не любит, «очень уж тенденциозный писатель», и Чехов — «слюнявый». Напрягаюсь, держу приличный тон, оппонирую, и во мне сладость, что не согнулся я ни вчера, ни сегодня перед этим отщепенцем, и сейчас я не лезу на рожон, но остаюсь при своем мнении, а он юлит, ищет оправдания своей подлости. Да, будет еще лизать он горячую сковороду в аду мучений за свои поступки. Поднимается:
— Знаешь, заходи, ты мне понравился. Я тоже вежливый:
— Как только будет возможность.
Он ушел, и я остался один, радость и горечь во мне, радость, что не уронил я свое достоинство, и горечь за все, что происходит со мной. Но боль так сильна, что вскоре я впал в забытье, и когда пришли с построения мои товарищи, нашли меня без сознания.
* * *
Нас выгнали на плац. Моросит дождь, утро серое, пасмурное, все стоят заспанные, с надвинутыми на уши пилотками, поднятыми воротниками. Мой ватник совсем перестал греть, вата от воды сбилась между швами и пропускает самую первую воду дождей; единственное мое спасение — кусок серого одеяла под ватником, это бывшее папино солдатское одеяло, из одной его половины я сшил себе штаны, а из другой, проделав дырку для шеи, — подобие жилета, что сохранило мне жизнь, когда мы спали в мокром снегу на берегу Днепра во время перегона по этапу.
Ждем долго, напитываясь влагой осеннего дождя. Наконец пришел начальник полиции и, встав перед строем, начал кричать нам свою речь:
— Великая Германия столь быстро продвигается к Москве, что стало необходимо создать бригады из пленных, бывших связистов, которые будут прокладывать линии связи вслед за немецкими войсками. Необходимо отобрать связистов и заполнить на них анкеты. Кто умеет писать латинскими буквами, может стать писарем и будет получать баланду два раза в день. Умеющие, шаг вперед!
Мы, все, кто вчера сговорились, делаем шаг вперед. Нас строят в колонну по четыре и сразу ведут в зал бывшей столовой военного городка, где будут экзаменовать, не обманывает ли кто в погоне за баландой. Вводят в огромный, как манеж, зал и ставят у двери, в другом конце столы, за которые уже садятся экзаменующиеся. Возле окон приготовлены табуретки, на них будут истязать провалившихся на экзамене. Я уже видел эту процедуру. Один полицай садится на шею жертвы, другой на ноги, держат, а третий бьет палкой, отсчитывая двадцать пять ударов. У меня сразу пропадает желание стать писарем, к тому же немецкий я не учил, сделаешь ошибку и будешь лежать под задницами полицаев, считать удары, если до двадцати пяти досчитаешь.
Принимает экзамен Карамзин, полковник нашей русской армии, пожилой, видно, кадровый, ходит вдоль длинных столов, за которыми сидят подопытные. Уже мы знаем, что каждый из нас должен латинскими буквами написать, из какой он части, свой чин и кем работал до войны, домашний адрес и национальность. Присутствующий на экзамене немец ни во что не вмешивается и к полицаям не подходит, поговорил только с Толей Веденеевым, нашим переводчиком, и сказал, что Толя знает немецкий язык «очень хорошо». Толя опять встает в строй рядом со мной. Говорю ему данные о себе, он записывает все латинским алфавитом и передает мне шпаргалку, зажимаю ее в руке и потихоньку передвигаю под манжет гимнастерки. Немец говорит, что прошедшие испытание завтра же приступят к работе, будут заполнять анкеты на военнопленных-связистов.