— А скажи мне, батюшка, Сергей Тимофеич, — как-то необычайно оживился старик, — правду ли сказывают, стоит така земля, Беловодь. Далеко туды добираться, скорым ходом семьдесят ден, скрозь город Отуль. Дак, говорят, не жисть там, а рай. Все довольны, фрухты заморские кушают и вином запивают. Не жисть, одно загляденье. Мужики наши завидуют. А по мне, все это пустое. Какая там Беловодь — вилами по воде писано, а тут, глянь, диво какое! Зачем бегать неведомо куда, коль рядом такая благодать? Все родственное, наше. И люди свои, поговорить с ними любо. Нет, лучше родных мест нет нигде. Где родился, там и пригодился.
В это время к амбару подошел помольщик, старику надо было молоть свою рожь, и, попрощавшись с ним, Сергей Тимофеевич тронулся домой. Шел он, и в ушах его звучали слова: «Где родился, там и пригодился».
В самом деле, это так. Хотя он и не здесь родился, а в Уфе, но родиной стало для него Аксаково, где жил его дед, отец, мать, где в детстве впитал он столько незабываемых впечатлений. Не был здесь тринадцать лет, вот приехал, и всколыхнулось все в душе, все ожило в памяти и заговорило. И эта родная земля, все знакомое на ней, каждый кустик, каждая кочка, эта дорога, набитая ногами его предков, тысячами крестьянских лаптей, лошадиных, коровьих, овечьих копыт, лапками всякой птицы и живности; дорога, укатанная телегами, колясками, санями, обвеянная ветрами, метелями, напитанная дождями, прокаленная зноем и морозами… И сколько песен она слышала в праздники, и сколько плача при похоронах. Всего-то какая-нибудь верста, а нет на земле иной версты, которая бы для него, как эта, всего так много впитала.
Деревенская улица, знакомая каждым бугорком, канавкой на обочине, каждым своим затравевшим островком, была в этот утренний час пустынной; лишь встретилась у колодца с журавлем пожилая женщина, набиравшая воду (и поклонившаяся ему, когда он проходил мимо), да за изгородями в огородах кое-где копались старики. Ребятишки, как и взрослые, уже были в поле. Сергею Тимофеевичу и самому надо было быть сегодня в поле, он ведь и приехал в Аксакове из Москвы (было лето 1839 года) по хозяйственным делам, чтобы собрать урожай ржи и продать ее: нужны были деньги, чтобы семья могла жить в Москве.
Вскоре он был в поле. С тропинки вошел в самую рожь, по грудь. Шли волны по желтеющему пространству, нагибались, никли тяжелые колосья, высокие стебли шелестели, как тростник. Он сорвал колос, полновесный, крепкий, с усиками-остьями на конце, мелко-мелко дрожавшими, издававшими, казалось, неслыханный звук еще не оборванной трепетной связи с полем, с землей. Отделил самое верхнее зернышко, обкатал его на подушечках пальцев, ногтем разломал пополам и долго рассматривал мучнисто-серый слой на обеих половинках: потом положил несколько зерен в рот, размалывая их зубами, рассасывая языком, ощущая вкус муки, непеченого хлеба.
За недалеким колком, маленькой березовой рощицей, была, видно, в разгаре начатая вчера жатва, и Сергей Тимофеевич направился туда, не переставая вслушиваться в шелест волнующейся нивы. На сжатой полосе стояло много снопов, и за ними он не сразу заметил работников. «Бог в помощь», — сказал он, подойдя к ним. Косившие рожь отец и сын остановились, в ответ поблагодарствовали. Старший, отирая пот со лба, прерывисто дыша, проговорил: «Ишь, как припекает… ну да грех жаловаться… в самую пору ведро». Младший взялся было за косу, приготовившись сделать взмах, но отец сказал: «Погодь, передохнем чуток», и тот, уложив на стерню косу, уселся около нее с блаженным видом. Две молодые женщины, дочь и невестка хозяина, сгребавшие ряды скошенной ржи и вязавшие снопы, тоже перестали работать, опершись на грабли, они со смущением смотрели на Сергея Тимофеевича. Прилив смущения ощутил и Сергей Тимофеевич, как было с ним всегда, когда стоял среди людей, только что прервавших, ради беседы с ним, свою тяжелую работу, от которой они еще тяжело дышали и отирали с воспаленных красных лиц струи пота. Казалось, он мог расслышать, как гулко и тяжело стучат у них сердца, с каким напором проталкивается кровь по вспухшим жилам, оплетающим эти большие, темные от солнца руки.
«Сколько навязали снопов, да еще успевают и жать», — подумал он, увидев два лежавших на разостланном рядке серпа. Старший, глядя на стеной стоявшую рожь, сказал: «Сильна, матушка, рукам, спине тяжело, зато на душе легко. Шутейное ли дело — два пуда чиста зерна в снопе. Не укоришь, вязальщицы старательные, — посмотрел он в сторону снохи и дочери. — Да и Степан, мой мужик — погонять не надо, как возьмется за дело — не оторвешь. Только больно веселый, петь любит.
Бывало, парнем весь светлый день в поле, вечером придет домой, умоется, поужинает, и на улицу песни петь. Оженился, остепенится, думаю, нет, такой же весельник, хоша уж и дети у малого. Намедни послал его на двор посмотреть скотину. Жду — час, другой, нет его. Уж не случилось ли чего. Вышел сам — а посреди двора мой Степка отплясывает. Валяется рядом зипун, ведро пустое, лунища во все небо, а он ногами крендели выделывает. Больно поплясать, говорит, захотелось, обо всем забыл. А уж полночь на дворе, хоша и светло от луны. Непутевый парень».
При этих словах отца Степан захохотал, запрокинув голову.
Степану доставлял явное удовольствие рассказ отца, да и жене Степана тоже, она звонко смеялась, словно и не было усталости.
Больше все говорил старший, вспоминая прошлые урожаи, наставления хлеборобов-стариков, ныне уж отошедших в вечность. Вдруг со стороны колка раздался детский голос, и подбежавшая к ним девочка лет шести с кувшином в руках быстро затараторила, подражая, видно, материнскому языку: «Маманя, Пашка с Манькой проснулись, орут, как оглашенные, сладу нет». Мать тотчас же побежала к краю рощицы, где, видно, находились в тени проснувшиеся малолетки.
«Папаня, дедушка, водицы попейте», — протянула девочка кувшин с водой. Старший предложил первому попить Сергею Тимофеевичу, тот не отказался. Отец и сын пили без передыху, утоляя жажду в начавшийся жаркий страдный день.
Как-то внезапно накатили упругие волны теплого ветра, заливая уши, приятно обдавая под пузырящейся рубашкой тело. Зашумела рожь, рванулась с места, охваченная кипенью, рощица. Старший посмотрел на небо, в безбрежной еще недавно голубизне его медлительно плыли темноватые по бокам облачка.
«Как бы дождь не пошел, избави и сохрани, — сказал он. — Успеть бы управиться до вечеру с окрайкой (так называлась полоса, прилегавшая к роще), а там и скопнить. Поляжет ржица — глядеть-то на нее ровно на дите при смерти».
Сергей Тимофеевич пожелал им всего доброго и отправился дальше. Он шел, и мысли его были все о поле. Какие события пережил мир… Наполеоновские войны потрясали Европу, пронесся ураган Отечественной войны, сколько перемен даже в малом — в его жизни, а здесь все то же, что было и много лет тому назад — поле, и на нем рожь, и рядки, мужик, убирающий то, что он же сеял осенью прошлого года, а весной все начнет сначала, и на этом вечном — сеять и собирать — стоит мир. И что бы ни произошло на земле, какие бы события — теперь ли, в будущем — не обрушивались на нее — останется на все времена это поле, отдыхающее под парами, принимающее в себя семена, всходящее зелеными ростками и засыпающее под снегом, чтобы подняться с наступлением весеннего тепла и зашуметь летом колосящимся раздольем.